Она за последнее время, впрочем, ворчит все меньше. И похудела она как будто, и румянец спал с ее свежего лица. Кажется, ей нездоровится: ходит как тень, поминутно жалуясь на лихорадку. Предлагала доктора — не хочет.
— Еще невидаль, подумаешь меня, мужичку, лечить вздумали. Рубли на меня тратить! Как бы не так, позволю я тебе. Вот на дачу поедем, в Финляндию, что ли, так все как рукой снимет.
Мы, действительно, решили поехать на лето куда-нибудь в Финляндию. Сразу после экзаменов и тронемся, а пока я усердно учусь, пишу и перевожу.
Как хорошо и радостно начался этот светлый мартовский день!
Утром Виктор Петрович Горский, сидя на первой парте, "на облучке", по выражению Боба, пояснил разницу между красивым и прекрасным в предмете эстетики. Он сам увлекался, цитируя гомеровские стихи и декламируя битву под Троей. И мы перенеслись следом за ним под вечно синее небо Эллады, на родину неземной, безбрежной красоты.
Потом Цеховский своим симпатичным хохлацким говорком на лекции культуры народов, пояснил нам ионический, коринфский и дорийский стили удивительных колонн Греции, которые поддерживали роскошные портики и храмы.
И, наконец, Виктория Владимировна погнала всех нас вниз на сцену (именно погнала, потому что мы никак не могли прервать какого-то спора, происходившего посреди коридора, мешая нашим соседям, второкурсникам и балетным ученикам). Там уже ждал нас, нетерпеливо расхаживая по сцене, учитель рисования и грима, Мечеслав Михайлович Мецкевнч.
— Мы займемся сегодня характерным гримом. Садитесь, господа. Времени немного, — командует он.
— Вот изображение Иоанна Грозного, загримируйтесь, — подает он Бобу небольшой акварельный рисунок.
— Вы — молодой царь Федор Иоаннович, — обращается он к Боре Коршунову.
— Вы, Кареев, — Борис Годунов.
— Береговой — Людовик XV.
— Рудольф — кардинал Ришелье.
— Крымов, постарайтесь дать в вашем гриме тип Наполеона.
— Дамы, у вас народный грим: Орлова — древняя Рахиль, вот по этой гравюре; Алыдашева — негритянка; Елецкая — индианка; Алсуфьева, сделайте себе характерный грим русской деревенской простоватой крестьянки; Шепталова — плутоватой французской торговки с базара, Тоберг — сентиментальной немочки Гретхен; Чермилова — татарки из какого-нибудь дикого кавказского аула… Головные уборы, парики и наклейки (т. е. бороды и усы для мужских лиц) — все это тут, в этой корзине.
Смазав лицо вазелином, я добросовестно накладываю на него грим. Во время работы я вспоминаю, что в моих жилах течет кровь старинных князей Казанских — татарская беспокойная кровь. Я люблю моих предков. И кавказские народы Востока им сродни. Вот почему с такой любовью я при помощи цветных карандашей, сурьмы и красок перевоплощаю себя сейчас в одну из дочерей Востока. Белая чадра, накинутая на голову, помогает мне.
В это самое время Костя Береговой добросовестно разрисовывает свое лицо "под Людовика".
Вскоре по сцене, опираясь на палку и сгорбившись в три погибели, в синей гримировальной рубашке ученика театральной образцовой школы, ходит словно оживший царь Иоанн Васильевич IV. Со сверкающими нездоровым огнем глазами, с реденькой бородкой, с хищным орлиным носом, со лбом, испещренным сетью морщин… Он гремит далеко не старческим басом:
— Кто дерзнул? Измена! Ладно! Я покажу измену вам! Крамольники! Злодеи!..
А рядом коренастый, удивительно удачно загримированный, заложив руку за спину, шагает, насупившись под своей треуголкой, Наполеон.
С Султаной, по обыкновению, не все благополучно. Она слишком сильным раствором хватила себе лицо и теперь мечется на сцене, черная, как сажа, с выставленными вперед растопыренными пальцами, тоже черными, словно только что вылезшая из трубы.
— Это уж не негритянка! Это дочь самого Вельзевула, выскочившая из ада! — дразнит ее Костя Береговой — изнеженный и точно склеенный из фарфора Людовик.
— Ах, ты так-то!
Негритянка свирепеет. Напрасны призывы Мецкевича остановиться. Опрокинув стул, Султана устремилась на Людовика с явным намерением добросовестно и щедро поделиться с ним тою черною краской, которая в изобилии покрывает ее руки и лицо.
— Ай! — вопит Людовик и лезет под стол. Стол падает. Зеркало разбивается. Мечеслав Михайлович, принужденный забыть свое товарищеское отношение к нам, сердито кричит:
— Что за безобразие! Дети вы, что ли! Неужели идти за инспектором, чтобы вас унять?
И как раз в ту минуту, когда Саня Орлова, в виде трагически прекрасной древней Рахили, склоняется над осколками зеркала, дверь отворяется чьей-то нерешительной рукой, и в школьный театр просовывается голова моей Анюты.
— Барыню мою надоть на минутку, — робко говорит она.
Что-то ударяет меня по сердцу.
"Если Анюта здесь, значит, там, дома, несчастье, маленький принц… Неужели он заболел?"
— Анюта! Что случилось? Ради Бога, говорите скорее!
Но она не узнает меня в этой белой чадре.
— Чермилову бы мне, барыню мою… — говорит Анюта.
— Да это я! Говорю вам — я! Да говорите же, что с Юриком, ради Бога!?