— И так продолжалось семь дней. А когда наступила суббота, Ламп собственными руками перерезал горло моему младшему сыну, и повесил его рядом с телом девочки, которое уже разлагалось. А мы должны были там жить. И все время у дома сторожили наемники с пиками, день и ночь, так что мышь — и та не могла бы прошмыгнуть незаметно. А потом, в третью субботу, к Лампу приехал сам Аполлоний, и это была для них хорошая забава…
Женщина вдруг вроде бы задохнулась, и голос ее прервался; она не заплакала, не вскрикнула, только голос прервался.
— Да, это была для них забава, ведь греки любят забавляться! — продолжал ее муж. — И Аполлоний собственными руками перерезал горло нашему второму ребенку и объяснил нам, что народ, который ни перед кем не склоняет колени ни перед человеком, ни перед богами, — такой народ позорит землю; и, значит, сказал он, убивать детей такого народа — это даже милосердно, потому что только так можно приблизить то время, когда люди, наконец, навсегда избавятся от евреев, и тогда на земле наступит золотой век.
— А на следующую неделю они убили нашего первенца, — добавила женщина так же бесстрастно и безучастно, как раньше. — И все четыре тельца висели в ряд над дверью, и их клевали птицы. А мы не могли их снять, мы не могли их снять, и плоть, которая вышла из моего чрева, гнила на солнце. И поэтому я ненавижу его, моего мужа, как я ненавижу нохри, за его проклятую гордость, которая погубила все, что мне было в жизни дорого.
Она не заплакала, но шепот ужаса прошел по толпе.
— Он чересчур горд, — сказала женщина, — он чересчур горд.
Долго никто не мог произнести ни слова, н тишину прерывал только плач тех, кто не стыдился плакать. Но я не мог рассудить этих людей, и я позвал Рагеша, который стоял поодаль и слушал.
— Рассуди их, — попросил я его. — Ты человек в летах, и ты рабби.
Но Рагеш покачал головой, и мужчина и женщина стояли, окруженные людьми, как две погибшие души, обреченные на вечную муку; но тут толпа раздвинулась, и появился Иегуда. Он остановился перед ними, и на его юном и прекрасном лице была такая скорбь и любовь, какой я никогда ни прежде, ни потом не видел ни на одном лице человеческом. Все, что женщина говорила о смерти и убийстве, казалось, отпечаталось на лице Иегуды, который был воплощением жизни. Он взял ее руки и прижался к ним губами.
— Плачь, — сказал он мягко. — Плачь, мать моя, плачь.
Она затрясла головой.
— Плачь, ибо я люблю тебя.
Но она трясла головой все безнадежнее.
— Плачь, ибо ты потеряла четырех детей, а приобрела сто. Я ли не дитя твое, ты ли не любишь меня? Так плачь обо мне, плачь обо мне, или боль за твоих детей ляжет мне на сердце и погубит меня. Плачь обо мне, ибо на моих руках — кровь. Я тоже горд, и я ношу свою гордость, как камень на шее.
И медленно, медленно в ее огромных черных глазах заблестела влага, а затем полились слезы — и, издавая протяжные, громкие стоны, она рухнула на землю и осталась лежать. И муж поднял ее на руки, и он тоже плакал, как и она, и Иегуда повернулся и пошел прочь, и люди расступились, давая ему дорогу. Он прошел сквозь толпу, опустив голову, и руки его безжизненно висели вдоль тела.
Произошли два события: во-первых, мой брат Эльазар женился и, во-вторых, из Иерусалима пришла весть, что Аполлоний собрал три тысячи наемников и готовит поход на Офраим. Это не было такое уж большое войско, но оно состояло из хорошо обученных, дисциплинированных и безжалостных профессиональных солдат, да и числом они втрое превосходили нас. Не подумайте, что нам не было страшно: у еврея удивительно чувствительная кожа, и страх пустил в нас, наверно, даже более глубокие корни, чем в людях других народов, точно так же, как и стыд, и точно так же, как гордость, за которую нас ненавидят нохри. Всю Мару охватила тревога, и смех, который и без того звучал здесь не часто, совсем замолк, когда пришла эта весть.