Мы вышли в путь на заре, а к полуночи мы пришли в Модиин, и с нами было девятьсот человек. И люди подходили и подходили всю ночь, и страну облетала весть, что Маккавей жив.
Никто из нас не спал в эту первую ночь. Модиин, еще недавно охваченный отчаянием — оттого, что исчез Иегуда, а в Иерусалиме наемники устроили резню, — теперь воспрянул духом и буйно ликовал, как никакое другое селение в Иудее. В каждом доме, в каждом амбаре, даже в нашей старой синагоге разместились бойцы, и все же им не хватило места, и они расположились на террасах и склонах холмов.
Кузнец Рувим, обуреваемый радостью, оборудовал оружейную мастерскую прямо на главной площади. Были собраны все точильные камни, какие нашлись в деревне, и до самого утра площадь озарялась снопами искр, разлетавшихся от крутящихся точил и заостряемого железа. Тем временем начальники наших десяток, двадцаток и сотен разыскивали своих старых бойцов, участников прошлых сражений, и ночь оглашалась выкриками и приказами, и повсюду царили суета и суматоха. И в этой суете и суматохе возрождалось наше войско.
Времени у нас было в обрез, потому что неподалеку, за холмами, лежал Иерусалим, а там был Никанор и его наемники. И сейчас, конечно, до него дошли уже вести о новом восстании, и мы знали, что если он не дурак, то попытается уничтожить нас, пока восстание не набрало силу. Так мы рассчитали, и расчет наш оказался верен. Нас спасла и дала нам драгоценную отсрочку на сутки нерешительность Никанора.
Его нерешительность можно понять, ибо Иегуда в первую же ночь разослал отряды лучников, чтобы встретить тяжеловооруженных наемников в горных теснинах.
В старом доме Мататьягу расположилась наша ставка, и здесь мы с Иегудой при свете лампы трудились всю ночь, создавая за считанные часы новую армию. Иоханан, Ионатан и Адам бен Элиэзер, который пришел к нам как только разнесся слух о новом восстании, постоянно докладывали нам обо всех новостях, а мы на огромном листе пергамента расчертили все устройство наших воинских соединений и порядок подчинения. Как только составлялась двадцатка и назначался для нее начальник, мы вручали список Леволу, и он ходил по домам, амбарам и привалам, выкрикивал имена и отсылая только что созданные части на площадь к Рувиму для проверки вооружения и обеспечения всем необходимым. И в довершение всей этой сутолоки, модиинские дети (а также дети из Гумада, откуда почти все жители явились в Модиин) сновали повсюду, мешая взрослым своими криками.
Но удивительнее всего была перемена в Иегуде. Он снова ожил. Он снова был прежним Иегудой — терпеливым, мягким, страстным и, в зависимости от обстоятельств, уступчивым или непреклонным. Он снова был Маккавеем, и так его называли, и повсюду слышалось:
— Где Маккавей?
— Есть новости для Маккавея!
— Я привел Маккавею двадцать человек из Шмоала!
— Я пять лет сражался под началом Маккавея, я ему нужен.
Все они были нам нужны, и всех мы принимали. Сколько раз в ту ночь провозглашалось благословение, когда начальники отрядов, еле волоча ноги после долгого пешего перехода, один за другим входили в дом Мататьягу, чтобы стать под знамя Маккавея!
И наутро — и это было всего лишь второе утро после прихода Ионатана с вестями в Офраим — мы уже сколотили в Модиине войско, и еще двести лучников залегли на холмах, готовые встретить Никанора, если он выступит в поход ночью. И наше войско в Модиине насчитывало две тысячи триста человек — суровых, испытанных воинов, прошедших через сотни сражений.
Я заставил Иегуду лечь спать, закрыл дверь и поставил двух часовых следить, чтобы его никто не тревожил. Робко занималось утро, и нежная розовая полоска зари окрасила небо на востоке, где был наш священный город, и бросила розовый отсвет на наши высокие, плодородные террасы.
По влажной от ночной росы траве я пошел к оливковой рощице, где когда-то мы с Рут лежали в объятиях друг друга, и разостлал там свой плащ и лег, ощущая своим усталым телом родную землю.
Я был счастлив — я, Шимъон. Шимъон, которого называли железной рукой и железным сердцем, я, ничтожнейший и недостойнейший из сыновей Мататьягу, одинокий, бесстрастный, бесцветный труженик, — я был счастлив так, как, мне казалось, я никогда уже не буду счастлив.
Впервые за много лет в сердце у меня был мир, и ядовитая горечь испарилась из моей души. Воспоминания мои были радостны, и я лежал там, рядом с мертвыми и рядом с живыми, и это успокаивало меня.
Демоны более не смущали меня, и ненависть перестала меня разъедать. Суровый и властный старик адон спал спокойно, и так же спокойно спала высокая, прекрасная женщина, которая владела моим сердцем, как не владела и не будет владеть ни одна женщина на земле, — женщина, которая целовала меня и отдала мне свою душу. Наверно, я немного задремал в то прохладное утро, овеваемый свежим ветерком, ибо мне показалось, что в одно и то же время я и грежу и вспоминаю, и в грезах и воспоминаниях моих была древняя-древняя земля Израиля, которая взрастила такой странный народ — нас, евреев. И слова утренней молитвы звучали во мне, как благословение: