– Ты отчасти угадал, отвечал Гарлей, серьёзным тоном. – Но знаешь, что? я боюсь состареться прежде, чем найду такую девочку. Ах, продолжал он еще более важным тоном, между тем как выражение лица его совершенно изменилось: – ах, если бы в самом деле я мог найти то, чего ищу – женщину с сердцем ребенка и умом зрелым, глубоким, – женщину, которая в самой природе видела бы достаточно разнообразия, прелести, и не стремилась бы нетерпеливо к тем суетным удовольствиям, которые тщеславие находит в изысканной сентиментальности жизни с её уродливыми формами, – женщину, которая собственным умосозерцанием понимала бы всю роскошь поэзии, облекающей создание, – поэзии, столь доступной дитяти, когда оно любуется цветком или восхищается звездой на темно-голубом небе, – если бы мне досталась в удел такая спутница жизни, тогда бы. что бы тогда?…
Он остановился, глубоко вздохнул и, закрыв лицо руками, произнес с расстановкою:
– Только раз, один только раз подобное видение прекрасного возвысило в моих глазах значение человеческой природы. Оно осветило мою сумрачную жизнь и опять исчезло навсегда. Только ты знаешь, – ты один знаешь….
Он поник головою, и слезы заструились сквозь его сложенные пальцы.
– Это уже так давно! сказал Одлей, подчиняясь воспоминанию своего друга. – Сколько долгих тяжких годов прожито с тех пор! в тебе действует лишь упрямая память ребенка.
– Что за вздор, в самом деле! вскричале Гарлей, вскакивая на ноги и начав принужденно смеяться. – Твоя карета все еще дожидается; завези меня домой, когда поедешь в Парламент.
Потом, положив руку на плечо своего друга, он прибавил:
– Тебе ли говорить, Одлей Эджертон, о докучливой памятливости ребенка? Что же связывает нас с тобой, как не воспоминание детства? Что же, как не это, заставляет биться мое сердце при встрече с тобой? Что же в состоянии отвлечь твое внимание от законодательных кодексов и пространных билей, чтобы обратить его на такого тунеядца, как я? Дай мне свою руку. О, друг моей юности! вспомни, как часто мы гребли сами веслами, разъезжая в лодке по родному озеру, вспомни, как откровенно разговаривали мы, сидя на дерновой скамье в тени деревьев и строя в высоте летней атмосферы замки более великолепные, чем Виндзорский! О! это крепкия узы – подобные юношеские воспоминания, поверь мне!
Одлей отвернулся, отвечая пожатием руки на. слова своего друга, и пока И'арлей легкою поступью спускался с лестницы, Эджертон остался позади на некоторое время, и когда он сел в карету возле своего друга, то на лице его вовсе нельзя было прочесть, что он готовится к чему-то важному.
Часа через два крики: «Мнение, мнение!» «Пропустите, пропустите!» раздались после глубокого молчания, и Одлей Эджертон поднялся с своего места в Парламенте, чтобы разрешить прения. Это человек, который будет говорить до поздней ночи и которого будут слушать самые нетерпеливые из разместившейся по лавкам публики. Голос его силен и звучен, стан его прям и величествен.
И пока Одлей Эджертон, вовсе не в угоду своему самолюбию, занимает таким образом общее внимание, где находится И'арлей л'Эстренджь? Он стоит один в Ричмонде на берегу реки и далеко витает мыслями, глядя на поверхность воды, посеребренную лучем месяца. Когда Одлей оставил его дома, он сидел с своими родными, забавлял их своими шутками, дождался, когда все разошлись по спальням, и потом, когда, может быть, все воображали, что он отправился на бал или в клуб, он потихоньку выбрался на свежий воздух, прошел мимо душистых садов, мимо густых каштановых беседок, с единственною целию побывать на прелестном берегу прелестнейшей из английских рек, в тот час, когда луна высоко подымается на небе и песня соловья особенно звучно разносится среди ночного безмолвия.
Глава XXXVII