Однажды мы поднялись на Монмартр с Аллой Борисовной Пугачевой, и к ней, стоило нам задержаться где-то, разговаривая по-русски, бросились со всех сторон молодые люди с сияющими глазами.
— Алла Борисовна, позвольте нарисовать вас, — просили они наперебой.
Меня удивило такое скопление русских художников там — человек десять, не меньше. Казалось, они боготворили ее. Они видели в ней символ чего-то настолько высокого, что мгновенно пробудило в них страсть к работе. Ее лицо, ее голос, ее живое присутствие на их улочке влило в них столько энергии, что они не могли стоять на месте. Они ходили вокруг нас, метались, летали, рассказывая что-то о себе и вспоминая затерявшуюся где-то в прошлом московскую жизнь.
— Алла Борисовна, я хочу написать для вас миллион картин! — воскликнул один их них. — Пусть это будет мой миллион в ответ на «миллион ваших роз»!
— Благодарю вас, дорогой мой, — отказалась Пугачева. — Но куда мне столько картин?!
Позировать Пугачева отказалась, но в конце той встречи она отозвала того художника в сторону и подарила ему 500 евро.
Потом я несколько раз приходил на Монмартр специально, чтобы пообщаться с русскими художниками. Видно было, что они хотели проявить себя, это важнее всего для творцов.
— Жаль, что Пугачева не стала позировать, — каждый раз сетовал один из них. Кажется, его звали Владимир. — Я мог бы написать удивительный портрет. И денег не взял бы за работу.
Он пригласил меня в свою мансарду.
— Хотите взглянуть на мою обитель?
— Было бы любопытно.
Мы поднялись по чугунной винтовой лестнице. На самом верху перед нами предстало две двери, и они показались мне кривыми. Наверное, этот эффект был из-за наклона крыши, почти касавшейся наших голов. В мастерской Владимира пахло красками. На кровати лежала девушка. Увидев меня, она ойкнула, захихикала и вскочила, сверкнув голым телом в солнечных лучах. Не одеваясь, она юркнула мимо меня в коридор.
— Ваша подруга?
— В некотором смысле, — кивнул Владимир. — Она тоже художник. Начинающий. Снимает соседнюю комнату. Француженка…
Комнатка была невероятно маленькой.
— Должно быть, вам здесь тесно? — предположил я, остановившись в центре мастерской. — Четыре шага в одну сторону и четыре в другую. Особенно не развернешься.
— Мне вполне хватает. Кров над головой есть, друзья под боком, единомышленников не счесть. И Париж за окном… Вы только посмотрите туда, — подошел он к окошку. — Отсюда я люблю смотреть на город. Он совсем близко, но выглядит очень далеким. И весь состоит из крыш, ощетинившихся телевизионными антеннами. Согласитесь, что вид необыкновенный… Вас, наверное, смущает моя бедность?
— Наверное, я не смог бы жить в такой каморке.
— Каждому свое. Стесненность обстоятельств обостряет мои чувства. Я не считаю себя сложившимся художником. Мне кажется, что мои работы еще сыроваты и поверхностны. Но я добьюсь того, что мне хочется выразить на холсте.
Я попросил его показать картины. Он выставлял одну за другой. Они были хороши, но далеки от мастерства. Впрочем, достаточно хороши, чтобы украсить квартиру.
Уходя, я приобрел у него три работы, и Владимир не скрывал своей радости. Мне хотелось поддержать молодого человека, и я дал приличные деньги.
— Пусть картины побудут у вас. Я пришлю за ними машину.
— Вы придете еще? — спросил он, проводив меня вниз.
— Не знаю. Возможно.
Эти картины я подарил кому-то из моих друзей, но с Владимиром больше не встречался.
Познакомился я на Монмартре еще с одним русским художником. Его звали Вадим. Его рисунки выглядели простенько, почти по-детски. Он рисовал хорошо всем знакомые парижские улочки, но помещал на них то играющих на флейте фавнов, то грудастых русалок, то летящие над домами старинные автомобили. Про него говорили, что он обожал сказки и вечерами, когда друзья собирались в кафе за бокалом вина, рассказывал, что утром видел на бульваре стадо бегемотов, а ночью над Парижем витала в облаках обнаженная красавица. Его любили именно за эти сказки, потому что они наполняют привычную жизнь необычностью. Наверное, таким и должен быть художник — наполнять наш мир фантазиями. Еще про Вадима говорили, что он сумасшедший — не буйный, тихий, но часто не отличавший свои иллюзии от реальности. В первую нашу встречу, когда я начал расхваливать достоинства ресторана, куда хотел пригласить художников поужинать, Вадим робко прервал меня:
— О ресторанах слушать неинтересно, Алик. Вообще обо всем, что вокруг, — он обвел глазами улицу, — слушать неинтересно. О нашей действительности говорить неинтересно, потому что она понятна без слов. Говорить надо лишь об искусстве, так как оно существует только благодаря нашим словам.
Полгода спустя Вадим попал в клинику для умалишенных, и никто больше не слышал о нем. Возможно, он скончался. Жаль. Это был интересный человек.