Читаем Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги полностью

— Скажите, пожалуйста, за что они меня посадили? За что? Ведь это же не я придумал новую экономическую политику. Они же сами ее придумали, сами просили: «Пожалуйста, торгуйте, товарищ Полищук! Пожалуйста, хорошо торгуйте!» И я соглашался. И, конечно, открыл магазинчик. И, конечно, старался торговать хорошо. Как мог и как умел. И я, видит Бог, платил хорошенькие налоги. И я думал, что провизор Полищук даже очень полезен советскому государству. За что же они, скажите, пожалуйста, меня посадили? И отобрали у мамочки ее каракулевые шубки? И даже соболью кофточку. И чернобурую пелериночку, что лежала в сундуке у Доди Маркузона. В нафталине. Как говорится, про черный день. Да, да! Их тоже забрали. Как миленьких. Следователь сказал во время обыска: «А нам такая соболья кофточка и такая пелериночка пригодятся про белый день. Чтобы строить тракторы». Вот как он сказал. А теперь вы, наверно, спросите: «Кто же донес про них?» Кто! Я вам могу ответить, кто: мерзавец Додочка Маркузон. Мой любимый аптекарский ученик. Чуть-чуть не приемный сынок, который и в магазинчике нашем торговал. Он даже меня называл: «Папа Мотя». И еще вы, наверно, спросите: «Почему же он донес? Почему?» И я вам отвечу: «Пути Господа и мерзавцев неисповедимы».

— Это верно, Матвей Исаакович, — согласился я.

Мне очень нравились его мудрые афоризмы.

Но это история будущего. Мы забежали несколько вперед. Надо вернуться.

У «знаменитой московской актрисы» была чуткая совесть. По-моему, даже чересчур чуткая. И она по-настоящему страдала, считая, что наш парень, начиная орать спозаранок, портит лето всем на свете.

«Горошком» вскочив с кровати, она с трагическими глазами вынимала его из фибрового чемодана, продолжавшего свою верную службу, кормила паренька грудью и убаюкивала, напевая что-то свое — колыбельное. К примеру:

Миленький, посапывай,Пишет пьесу папа твой.Баю, баю, бай,Папе не мешай.

От нежных рук и приятного мурлыканья крикун сразу засыпал, а счастливая мать говорила:

— Ну какой умный! Уже все понимает. Все, все!

— А эту колыбельную он сам сочинил? — Спрашивал я, не поднимая глаз от рукописи.

— Скептик! Противный скептик!… Не смей его пяточки целовать! Запрещаю!

А когда я отрывался от своего «бумагомаранья», чтобы выкурить папиросу под ветками желтых и белых акаций, с балкона раздавался голос сердобольной тети Фани:

— Анатолий Борисович!… Анатолий Борисович!…

Добрая женщина, как я заметил, была убеждена, что все люди на русской земле едят слишком мало. А в двадцать шесть лет мужчине для солидности уже пора поднакапливать жирок на теле.

— Поднимайтесь скорей на балкончик. Вас уже дожидаются ягоды с холодной сметаной.

— Спасибо!

— Спешите, Анатолий Борисович! Пожалуйста, спешите! — добавлял дядя Мотя.

— Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон. Что?

И я спешил.

И милый нэпман спрашивал меня:

— Как сегодня поживает черномазая Зера?

— Сегодня я еще влюблен в нее.

— Слава Богу!

— Но что будет завтра…

— Завтра, Анатолий Борисович, вы тоже будете в нее влюблены. И послезавтра. Всю жизнь.

— Не уверен.

— Почему это вы не уверены? Скажите, пожалуйста, почему?

— Да потому, что ночью я буду читать своей актрисуле…

Он неодобрительно покачал головой:

— «Актрисуле»!…

— Не обижайтесь за Никритину. Так называл Чехов свою Книппер.

— Не может быть! И это вы слышали собственными ушами?

— Нет, к сожалению, не слышал. Но я читал его письма к Книппер.

— Ой! Как нехорошо читать чужие письма!

Он не острил. Он говорил с полным убеждением. С убеждением старого одесского интеллигента, что чужие письма — это литература для сплетниц.

— Значит, вы будете читать ночью Анне Борисовне новую сцену? Что?

— Весь второй акт пьесы.

— Поздравляю, поздравляю.

— Подождите. Не торопитесь поздравлять. Может быть, на утренней заре, перед купаньем, я утоплю весь второй акт вместе с черномазой Зерой в вашем соленом море.

— Боже мой, зачем вы их будете топить? Зачем топить черненькую Зеру?

— Обязательно! С камнем на шее.

— Зеру? Ой!…

— Если она не понравится Анне Борисовне.

— Кто не понравится? Кто? Эта черненькая прелестная девочка?

— Да!

— Кушайте, пожалуйста, свои ягоды. Кушайте абсолютно спокойно. Она понравится. Она не может не понравиться. Она очень понравится. Очень, очень.

Матвей Исаакович был в курсе всех наших дел. Он все знал. Знал, как я пишу и что. Иногда знал это даже раньше, чем Никритина, так как едва я складывал в стопку исписанные листы и прятал карандаш в карман, он мягко брал меня под руку и уводил в тень садика из пяти акаций, сожженных солнцем.

— Значит, — говорил он, — мы сейчас будем слушать новую сцену? Не правда ли, Анатолий Борисович? Что?

И я невольно покорялся его мягкой настойчивости:

— Идите, провизор, за своей панамой. А то Фаня Абрамовна рассердится.

— И она, как всегда, будет абсолютно права. Когда моя лысина накаляется, как сковородка, я соображаю немножко хуже. А вашего «Вавилонского адвоката» я, конечно, хочу…

— Ладно, ладно. Идите за панамой. Жду вас под толстой акацией.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное