— Нет, довольно крупные.
— Будем запивать ваших раков лимонадом. Купи несколько бутылок. На нашу долю одну.
— Слушаюсь.
— Василию Ивановичу нельзя много пить, а то живот раздувается. Так, значит, ты мне даешь слово?
Отвечаю почти сквозь слезы:
— Дал, дал! Чтоб тебе пусто было!
Вспомнился Тургенев. В 1869 году какой-то французский журнальчик попросил Ивана Сергеевича ответить на несколько вопросов. Среди них был и такой:
«Ваше любимое кушанье и напитки?»
«Беф и шампанское», — бодро ответил наш знаменитый соотечественник.
Через одиннадцать лет журнальчик повторил свою анкету «Ваше любимое кушанье?»
«Все, что хорошо переваривается», — с ворчливой стариковской мудростью написал Тургенев.
В институтские годы я горько плакал, дочитывая «Отцы и дети». А теперь, признаюсь, этот коротенький стариковский ответ мне кажется несравненно более драматичным.
Надо сказать, что и другие ответы Ивана Сергеевича были прелестны:
«К какому пороку вы наиболее снисходительны?»
«Ко всем».
«Любимые вами качества у женщины?»
«Восемнадцатилетний возраст!»
Первой к нам явилась Пыжова — половина седьмого. Не переступив порога, начала шуметь:
— Черт знает что такое! Вот гады — ни обед, ни ужин!
Какой идиот это выдумал?
— Никритина.
— Что? Я?
— Ах, вредная Мартышка!… Иди ко мне. Иди немедленно! Я тебя разорву на части!
И женщины нежно целуются. Потом Пыжова целуется и со мной. Актрисам это дозволено. А когда целуются актеры, они под ваши губы подставляют свою щеку. Меня это бесит. Теперь я нашел выход: тоже подставляю щеку. Потремся одна о другую, и все.
— Раздевайся, Ольга.
— При Нюшке?
— Я вам не помешаю. Мне надо раков варить.
— Подожди, вредная!
Пыжова сбрасывает мне на руки пальто.
— Раков-то, по слухам, заготовили четыре сотни?
— Одну.
— Маловато! Но каждый рак, говорят, в пол-аршина?
— Нет, в полтора.
— А ну-ка, милашка. — Она прищелкивает языком. — Пока наши старики не пожаловали, хлопнем по стопочке под рачка.
— А хлопнуть лимонадику, ангел мой, под рачка не желаешь?
— Гад, не кощунствуй!
— У нас в доме, Олечка, с нынешнего дня водкой и не пахнет.
— Так!
— Взгляни: на столе ни единой рюмочки.
— Где мое пальто?
— На вешалке.
Пыжова отправляется за ним, но по дороге по причине мне не понятной раздумывает уходить.
Я приветствую ее возвращение:
— Здравствуйте! Прошу к зеркалу. Вам, сударыня, необходимо попудриться.
— Неужели даже вспотела с горя?
Она хватает пуховку и, подув на нее, страстно пудрится:
— А вы слыхали, ребятки, какая в нашей семье трагедия?
— Понятия не имеем.
— В МХАТе Васеньку обидели. Смертельно!
— Да что ты?
— Сегодня на доске вывешено… о «Трех сестрах». Немирович снял Качалова с Вершинина. Играть будет Болдуман.
— Что?…
Зрачки у Никритиной расширяются от возмущения:
— Неслыханно!
— Обычное театральное идиотство, — говорю я.
Она продолжает кипеть:
— Терпеть не могу режиссеров! Особенно гениальных!
— Ух, парадоксик! — воскликнула Пыжова. — Дай я тебя за него чмокну! Нашего малоносого Оскара Уайльда.
— Да! Предпочитаю самых бездарных режиссеров. Эти хоть работать не мешают! Ролей не портят! И спектакли тоже! Своими выкрутасами… Качалов, видите ли, им плох, а Болдуман хорош!
— Театр падает и падает, — произносит Пыжова с надгробной интонацией. — Что будет?
Я успокаиваю:
— Он, Олечка, третье тысячелетие падает. Уже в Древнем Риме трагика победил комедиант, комедианта — акробат и акробата — гладиатор. Будьте философами, мои милые актрисы. Болдуман все-таки не гладиатор. А вот то, что в конце концов футбол победит Станиславского и Мейерхольда, в этом я не сомневаюсь.
Часы бьют семь.
— Наша Ниночка, — говорит Пыжова, — у расписания чуть в обморок не грохнулась. Спасибо, Борис Ливанов локотком подпер.
— А потом что было?
— Побежала, прихрамывая, к Немировичу.
— Правильно! — гремит Никритина. — И выдала ему?
— Кинулась на него, как тигрица.
— Правильно!
— Борис у дверей в щелку подглядывал. Плечиками, говорит, трясет: «Сами, Владимир Иванович, сами объявите Качалову эту новость! А меня уж увольте от этого. Увольте! Я домой не пойду, пока вы ему не объявите. Так в театре и буду ночевать…»
В эту минуту у парадной двери раздаются наши четыре звонка.
— К нам!
— Ка-ча-ло-вы! — шепчет Никритина и в полном изнеможении садится на табуретку. — Иди, Толя. Встречай. А я не могу. Чего доброго, разревусь.
— Вот тебе и раки с лимонадом! — мычит Пыжова.
Иду. Повертываю ключ. Снимаю с двери цепочку.
— А Василию Ивановичу-то в Художественном театре в морду плюнули.
Этой фразой здоровается Литовцева. Такое приветствие не явилось для меня неожиданным. Наша подруга имела обыкновение брать быка за рога и говорить прямьми словами о том, что происходит в мире.
— Почему же в морду? Почему — плюнули? — спокойно возражает Качалов. — Всего-навсего хорошую роль у меня отобрали. И не по злобе это, Нина. А из художественных соображений. Театр-то у нас Художественный.
— Ах, Василий Иванович, вечно ты со своим прекраснодушием! Юродивеньким прямо стал. Блаженненьким! Только железных вериг на твоей старой шее и не хватает. В этом злосчастном кругу продолжает вертеться наш разговор.
— Раки!… Раки!… Раки!…