Читаем Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги полностью

— Нет!… Нет!… Нет!… Сережа первый законный муж Изадоры. Теперь Изадора — русская толстая жена! — отвечала она по-французски, прелестно картавя. Илья Ильич, административное лицо при московской школе Айседоры Дункан, показал мне журнал, полученный из Нью-Йорка.

— А вот и наши! — сказал в нос Шнейдер.

У него был хронический насморк.

На цветной фотографии я увидел смеющуюся Изадору и несмеющегося Есенина.

Она снялась в ярко-синей широкополой шляпе с белыми перьями, в ярко-синей пелерине, подбитой белым шелком; в руке был ярко-синий зонтик, окаймленный пеной белых кружев, и т. д. Все ярко-синее с белым.

А он — от шляпы до подметок в светло-сером. Словно отлит из серебра. Легкий, ладный.

— Как денди лондонский одет! — прогнусавил Шнейдер. — Вот вам и рязанский мужичок!

Кстати, мужичок-то Есенин был больше по слову. Дед его, заменивший в попечении отца, гонял по Оке и Волге собственные баржи, груженные хлебным товаром.

Под роскошным цветным клише стояла подпись: «Айседора Дункан со своим молодым мужем».

Я ударил кулаком по журналу:

— Мерзавцы!

Шнейдер улыбался своей администраторской улыбкой — одновременно приторной и наглой.

— Американцы без церемоний!

Он протянул мне второй журнал. Подпись: «Айседора Дункан со своим мужем, молодым большевистским поэтом».

— Его фамилия их не интересует, — счел своим долгом пояснить Шнейдер. — Муж Айседоры Дункан! И этим все сказано.

В далеком детстве жирная коричневая пенка в молоке вызывала у меня физическое отвращение. До судорог в горле! Теперь такое отвращение вызывал этот администратор.

— Продолжение следует, Анатолий Борисович!

Передо мной — газеты, журналы. Целая кипа. Есенин в них существовал только как «молодой супруг». Ужас!

А Шнейдер гнусавя иронизировал:

— Какая честь для нашего Сережи!

«В конце концов, я, кажется, дам по физиономии этому хроническому насморку».

— Наслаждайтесь, Анатолий Борисович. Через два часа я должен вернуть в Наркомпрос всю американскую литературу.

— Сами наслаждайтесь, черт вас дери!

— Это весьма похоже на хамство. Не правда ли?

— Безусловно.

Отвернувшись от Шнейдера, я вижу через немалое пространство — есенинские глаза в кровяных ниточках, вижу его щеки и лоб, словно обтянутые полотном. Слышу, как скрипят его челюсти.

А у Шнейдера слова, как блохи, прыгали с языка:

— Сергей Александрович только и мечтал «греметь на оба полушария, как лорд Байрон». Помните? Вот вам и лорд Байрон!

Шнейдер поторопился жениться на некрасивой Ирме Дункан, приемной дочери Изадоры, чтобы разъезжать по Европе и обеим Америкам. Но… не вышло. И вот, сидя на Пречистенке в опустевшем особняке, он захлебывался желчью:

— Один мой приятель, — не умолкал Шнейдер, — в схожих обстоятельствах говорил о собственной персоне: «Женился по расчету, а вышло — по любви». Ха!

Есенин не слишком был скромен, когда писал, говорил и думал о себе. Но где ему в этом до Гоголя!

Меня теперь нужно беречь и лелеять, — писал Николай Васильевич из Италии.

— Пусть за мной приедут (это из Москвы в Рим! — А. М.) Михаил Семенович и Константин Сергеевич (Щепкин и Аксаков. — А. М.). Меня теперь нужно лелеять не для меня, нет! Они сделают не бесполезное дело! Они привезут с собой глиняную вазу… В этой вазе теперь заключено сокровище, стало быть, ее нужно беречь.

Тут нет и тени улыбки. Ни самой микроскопической дозы иронии. Нет, богоизбранники не шутят, фанатики не иронизируют.

«Ах ты, о Боже мой! — сетовал я. — Почему ж у Есенина не было хоть малой крохи от гоголевского: „Меня нужно беречь“?»

Много позже Айседора Дункан, оставленная Есениным, рассказывала мне со слезами на глазах:

— О, это было такое несчастье! Вы понимаете, у нас в Америке актриса должна бывать в обществе — приемы, балы. Конечно, я приезжала с Сережей. Вокруг нас много людей, много шума. Везде разговор. Тут, там называют его имя. Говорят хорошо. В Америке нравились его волосы, его походка, его глаза. Но Сережа не понимал ни одного слова, кроме «Есенин». А ведь вы знаете, какой он мнительный. Это была настоящая трагедия! Ему всегда казалось, что над ним смеются, издеваются, что его оскорбляют. Это при его-то гордости! При его самолюбии! Он делался злой, как демон. Его даже стали называть: Белый Демон… Банкет. Нас чествуют. Речи, звон бокалов. Сережа берет мою руку. Его пальцы, как железные клещи: «Изадора, домой!» Я никогда не противоречила. Мы немедленно уезжали. Ни с того, ни с сего. А как только мы входили в свой номер — я еще в шляпе, в манто, — он хватал меня за горло, как мавр, и начинал душить: «Правду, сука!… Правду! Что они говорили? Что говорила обо мне твоя американская сволочь?» Я хриплю. Уже хриплю: «Хорошо говорили! Хорошо! Очень хорошо». Но он никогда не верил. Ах, это был такой ужас, такое несчастье!

Айседора Дункан любила Есенина большой любовью большой женщины.

Жизнь была к ней щедра и немилосердна. Все дала и все отняла: славу, богатство, любимого человека, детей. Детей, которых она обожала.

Есенин уехал с Пречистенки надломленным, а вернулся из своего свадебного путешествия по Европе и обеим Америкам безнадежно сломанным.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное