Читаем Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги полностью

Этому ли мхатовскому Толстому валить на себя шкап, делая несвойственную годам гимнастику, а потом записывать в дневнике: «То-то дурень!»

Не тот как будто!

Не то, право!

А был он — тот. Именно — тот. И все это было то, потому что главное, самое главное — было то! Мысли Толстого стали мыслями Качалова. Толстовская душа — качаловской душой.

Душа, сердце… Эти слова всякий раз мне писать неловко. Какие-то сладенькие они! Лет через сто, думается, они станут совсем старомодными. Как в городе лошадь.

Когда Качалов вышел на сцену, весь театр встал и с умилением несколько минут бил в ладоши. А не вовремя бить в ладоши в этом театре запрещалось. К несчастью, тот, кто запрещал, окончательно успокоился, отволновался, отзапрещался.

Во время войны МХАТ играл в Куйбышеве. Артисты тогда любили говорить: «Вот прилетит сюда немец, бросит на нас бомбу и — здравствуйте, Константин Сергеевич!»


Есть такое выражение: актерское чудо.

Я в своей жизни не много их видел: Михаил Чехов — Хлестаков, Хмелев — Каренин, Певцов — император Павел, Качалов — Иван Карамазов, Качалов — Карено, Качалов — Барон из «На дне», Качалов — Лев Толстой (по ремарке инсценировщика — Ведущий). Всякий раз это было актерское чудо.

«Василий Иванович… вы счастливец! Вам дан природой высший артистический дар».

Так в тридцать пятом году написал Качалову их театральный бог.

Ленинград.

Громадные хрустальные люстры, отражаясь в толстых мраморных колоннах, заливают зал филармонии праздничным потоком искусственного света.

Партер и хоры густо усеяны головами.

Плотная толпа замазывает черной краской широкие коридоры за креслами.

Выходит Качалов. Зал встает. Встают хоры.

Лермонтов бы сказал: «Р-р-укоплесканьями гр-ремит шир-рокая ар-рена».

Качалов кланяется.

Зал и хоры стоят.

Качалов кланяется, кланяется, кланяется.

Надо же когда-нибудь начать!

И он начинает:

Толстой, Достоевский, Шекспир, Байрон, Гете, Блок, Есенин.

Нет, он не читает Толстого, Достоевского, Шекспира, Байрона, Гете, Блока, Есенина. Качалов читает — себя.

«Солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее, не только на газонах бульваров, но и между плитами камней, и березы, тополи, черемуха распускали свои клейкие и пахучие листья, липы надували лопавшиеся почки; галки, воробьи и голуби по-весеннему радостно готовили уже гнезда, и мухи жужжали у стен, пригретые солнцем. Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди — большие, взрослые люди — не переставали обманывать и мучить себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом».

Это он! Это философ Качалов, стоящий тут, перед нами, на фоне длинных серебряных труб филармонийского органа, это Василий Иванович Качалов любит человеческую жизнь и «красоту мира Божия».

Только я в эту цветь, в эту гладьПод тальянку веселого маяНичего не смогу пожелать,Все как есть, без конца принимая.Принимаю — приди и явись,Все явись, в чем есть боль и отрада…Мир тебе, отшумевшая жизнь.Мир тебе, голубая прохлада.

И это не Сергей Есенин, а Качалов.

И опять:

«Рукоплесканьями гремит широкая арена».

Наклонясь к Никритиной, я шепчу:

— Вот тебе, Нюха, и эстрадник!

— Ух, какой великий эстрадник!

Василий Иванович внутренне давно ушел из Художественного театра. Он даже говорил «они» о работающих, вернее — служащих в невысоком серо-зеленом доме с чайкой над входом.

Станиславский пугал:

— Ни один театр в мире не может так быстро рассыпаться, как Художественный. Он может рассыпаться в два месяца или даже в два спектакля, и ничего от него не останется.

Над этими словами надо бы призадуматься.


Когда смерть подошла и встала возле примятых подушек Качалова, опершись на невысокую спинку его больничной кровати, Василий Иванович, не надевая пенсне, ясно ее увидел.

— А знаешь, Нина, — очень тихо сказал он, — мне уже это не страшно. Но и не любопытно.

Нина Николаевна сухими губами припала к его руке.

Потом, постаравшись улыбнуться, он сказал голосом, почти лишенным звука:

— А ну — со смертью будем храбры!

Ведь все равно возьмет за жабры.

Нина Николаевна заплакала.

Она плакала и рассказывая мне это.


Качалова нет.

Я не в первый раз без него сижу в его кабинете. И всегда сжимается сердце. До чего же он не похож на его кабинет!

Словно не только переставили мебель, перевесили картины, убрали из-под стекла книжного шкафа фотографии его друзей, но и переменили воздух. Качаловский воздух ушел из дома вслед за Василием Ивановичем.

Я спорю с его сыном:

— Нет, Дима, не могу, не могу с этим согласиться! Нельзя было сжигать его дневники.

— Отец перед смертью взял с меня честное слово, что я это сделаю.

Перейти на страницу:

Все книги серии Бессмертная трилогия

Роман без вранья
Роман без вранья

Анатолий Борисович Мариенгоф (1897–1962), поэт, прозаик, драматург, мемуарист, был яркой фигурой литературной жизни России первой половины нашего столетия. Один из основателей поэтической группы имажинистов, оказавшей определенное влияние на развитие российской поэзии 10-20-х годов. Был связан тесной личной и творческой дружбой с Сергеем Есениным. Автор более десятка пьес, шедших в ведущих театрах страны, многочисленных стихотворных сборников, двух романов — «Циники» и «Екатерина» — и автобиографической трилогии. Его мемуарная проза долгие годы оставалась неизвестной для читателя. Лишь в последнее десятилетие она стала издаваться, но лишь по частям, и никогда — в едином томе. А ведь он рассматривал три части своих воспоминаний («Роман без вранья», «Мой век, мои друзья и подруги» и «Это вам, потомки!») как единое целое и даже дал этой не состоявшейся при его жизни книге название — «Бессмертная трилогия». Впервые мемуары Мариенгофа представлены читателю так, как задумывал это автор. А блестящий стиль, острая наблюдательность, яркая образность языка, рассказы о легендарных личностях в истории нашей культуры (Есенин, Мейерхольд, Качалов, Станиславский и многие другие) и вправду позволяют считать трилогию Мариенгофа бессмертной.

Анатолий Борисович Мариенгоф , Анатолий Мариенгоф

Биографии и Мемуары / Документальное
Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги
Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги

Анатолий Мариенгоф (1897–1962) — поэт, прозаик, драматург, одна из ярких фигур российской литературной жизни первой половины столетия. Его мемуарная проза долгие годы оставалась неизвестной для читателя. Лишь в последнее десятилетие она стала издаваться, но лишь по частям, и никогда — в едином томе. А ведь он рассматривал три части своих воспоминаний («Роман без вранья», «Мой век, мои друзья и подруги» и «Это вам, потомки!») как единое целое и даже дал этой не состоявшейся при его жизни книге название — «Бессмертная трилогия». Впервые мемуары Мариенгофа представлены читателю так, как задумывал это автор. А блестящий стиль, острая наблюдательность, яркая образность языка, рассказы о легендарных личностях в истории нашей культуры (Есенин, Мейерхольд, Качалов, Станиславский и многие другие) и вправду позволяют считать трилогию Мариенгофа бессмертной.

Анатолий Борисович Мариенгоф

Биографии и Мемуары / Документальное
Это вам, потомки!
Это вам, потомки!

Мемуарная проза Мариенгофа, равно как и его романы, стихи и пьесы, долгие годы оставались неизвестными для читателей. Лишь в последнее десятилетие они стали издаваться. Но «Бессмертная трилогия», заветное желание Мариенгофа, так и не стала книгой. Мемуары выпускались по частям и никогда — в едином томе. Автор не вошел в число «литературных гигантов» нашего столетия (во многом это зависело не от него). Но он стал «великолепным очевидцем» ушедшей эпохи (так говорил о себе соратник и друг Мариенгофа В. Шершеневич, но это в полной мере применимо и к самому Анатолию Борисовичу). Современные мемуаристы вспоминают Мариенгофа редко. Свидетельства о нем разрозненны. Поэтому мы решили опубликовать эссе народного артиста России Михаила Козакова, дающее, на наш взгляд, несколько дополнительных штрихов к портрету Мариенгофа. Но сам автор и его неповторимое время — в «Бессмертной трилогии».

Анатолий Борисович Мариенгоф

Биографии и Мемуары

Похожие книги

100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941
100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941

Само имя — БЕРИЯ — до сих пор воспринимается в общественном сознании России как особый символ-синоним жестокого, кровавого монстра, только и способного что на самые злодейские преступления. Все убеждены в том, что это был только кровавый палач и злобный интриган, нанесший колоссальный ущерб СССР. Но так ли это? Насколько обоснованна такая, фактически монопольно господствующая в общественном сознании точка зрения? Как сложился столь негативный образ человека, который всю свою сознательную жизнь посвятил созданию и укреплению СССР, результатами деятельности которого Россия пользуется до сих пор?Ответы на эти и многие другие вопросы, связанные с жизнью и деятельностью Лаврентия Павловича Берии, читатели найдут в состоящем из двух книг новом проекте известного историка Арсена Мартиросяна — «100 мифов о Берии».В первой книге охватывается период жизни и деятельности Л.П. Берии с 1917 по 1941 год, во второй книге «От славы к проклятиям» — с 22 июня 1941 года по 26 июня 1953 года.

Арсен Беникович Мартиросян

Биографии и Мемуары / Политика / Образование и наука / Документальное