С тех пор Эдельфельт, встречая радушный прием как в высших русских кругах, так и в лице Александра III и Марии Федоровны (ведь императорская чета питала особую склонность к красотам финляндской природы и каждое лето проводила несколько недель в плавании среди финских шхер), стал довольно частым гостем Петербурга, и в один из этих приездов он при весенней выставке в Академии художеств устроил показ последних своих работ. Говоря откровенно, эта выставка меня разочаровала. Как раз тогда я начал заглазно увлекаться импрессионизмом, я стоял за более свободную манеру, — все же картины и портреты Эдельфельта отличались некоторой сдержанностью и некоторым безразличием к краскам. Однако разочарование это не помешало тому, что мы продолжали любить и почитать художника, и вполне естественно, что именно через него произошло затем наше сближение с его соотечественниками, среди которых нам особенно полюбились тонкий, разносторонний Эрнефельд, более грубоватый здоровяк Бломштедт и, наконец, тот художник, которого сами финны почитали за своего национального гения, за большого эпического поэта в живописи — Аксель Галлен. Кроме того, на нашу первую выставку Дягилев пригласил еще несколько молодых финнов, и среди них Энкеля, про которого тогда говорили, что он зря прожигает свой исключительный талант. Приглашен был и выдающийся скульптор (такой же парижанин, как Эдельфельт) — Вальгрен.
Факт участия на нашей выставке финских художников мог быть рассматриваем как значительная новость и даже как нечто имеющее символико-политическое значение
[9], однако не в этом был главный интерес выставки, а в том, что молодое русское искусство выступило в первый раз в каком-то обобщении. Впрочем, если не считать склонности к скандалу нашего лидера Дягилева, сами мы вовсе не собирались бросать какой-либо вызов. Мы просто хотели предстать в качестве известного единодушного целого, а если у нас и была своя творческая программа, то она не выражалась в каких-либо формулах и тем менее являлась объявлением войны. Правда, все участники этой выставки в одинаковой степени ненавидели рутину, и для нас рассадником таковой представлялся академизм, главной цитаделью которого продолжала оставаться императорская Академия художеств (невзирая на ту реформу, которая была в ней только что проведена), — однако это вовсе не значило, чтоб мы порывали со всем прошлым и своим примером приглашали молодое русское художество ступить на совершенно новые революционные пути. Напротив, самое ядро того сочетания умов и дарований, которое через год получило официальное название «Мир искусства», стояло за возобновление многих как технических, так и идейных традиций русского и международного искусства. Мы томились по «школе», мы взывали к воссозданию таковой, мы считали себя в значительной степени представителями тех же исканий и тех же творческих методов, которые ценили и в портретистах XVIII века, и в Кипренском, и в Венецианове, и в Федотове, а также и в выдающихся мастерах непосредственно предшествующего нам поколения — в Крамском, Репине, Сурикове… Впрочем, кроме академизма, мы ненавидели еще и типичное передвижничество, понимая под этим все то, в чем проявлялась известная литературщина, какая-либо политическая или социальная тенденция. Нашим лозунгом было «чистое и свободное искусство».Но вот чем-то наша уж очень широкая позиция оказалась непонятной русской публике и еще менее — всей тогдашней русской прессе, а потому наше выступление в общем было встречено с определенной и предвзятой враждебностью. Те обвинения, которые бросались тогда молодой русской поэзии, были теперь направлены и против нас — художников. Мы сразу были прозваны декадентами, сразу нашлись и какие-то господа, которые являлись на нашу выставку только для того, чтобы вдоволь на ней посмеяться и повозмущаться
[10]. Да и среди самих участников выставки многие были смущены той бурей негодования, которое она возбудила, и в нашей компании послышались (правда, довольно робкие) упреки организаторам выставки с Дягилевым во главе — зачем-де дразнить гусей, зачем допускать всякие крайности? Напротив, горой стоял за выставку в целом Серов, и больше всего за то, что было в ней особенно смелого и дерзкого.