Теперь нужно сказать несколько слов о моем, о нашем отношении к тому, что происходило в России. Я уже упомянул в четвертой части этих записок о том, что и я не устоял против того стихийного порыва, который охватил все слои русского общества под действием неудач японской войны, особенно же под впечатлением того гнусного события, которое известно под названием «кровавой бани 9 января». Редкий человек тогда не считал, что какой-то полный поворот, иначе говоря, какая-то революция является неизбежной, а то даже и желательной. Но были оттенки, и даже очень существенные, в этой массовой психологии.
Когда С. Ю. Витте удалось вырвать у государя подпись под указом 17 октября и когда благодаря этому у многих возникла надежда, что теперь желанное переустройство осуществится, что будет создана Государственная дума и при ее участии будут произведены необходимые реформы, то это более или менее успокоенное множество увидело уже близость достижения своих вожделений. При этом представлялось желательным, чтобы известные (и могучие) сдерживающие силы продолжали действовать, дабы удержать государственную колесницу от свержения в бездну. Требовалась великая осторожность, всякая же поспешность могла бы повести к катастрофе. Даже те, кто не доверял самой личности Николая II и видел в его неспособности править государством главную беду, и те были уверены, что отныне монархическая власть будет в значительной степени обезврежена, пагубный произвол обуздан. К таким осторожным и благоразумным элементам принадлежал почти весь наш парижский кружок, да и мое личное отношение, при всей моей органической чуждости политике, было подобного же характера.
Но были и такие элементы, которые питали прямо-таки какой-то суеверный мистический культ самой революции как таковой, и они были заранее готовы продолжать борьбу до конца, за нечто если и довольно туманное, то все же заманчивое в какой-то своей озаренности свободой. В них говорил пленительный дух авантюры, нечто однородное с игральным азартом… И таких представителей борьбы до конца (до какого конца — не всем было ясно) мы знавали немало, и к ним, между прочим, принадлежало несколько из тех моих друзей, которые были самыми влиятельными членами редакции «Мир искусства». В этом лагере, в одной из многочисленных его секций, оказался, между прочим, и мой друг (тогда — все еще друг) Дима Философов и супруги Мережковские. Как раз тогда они все трое перебрались из Петербурга в Париж и проживали теперь где-то в Отейле; заставил же их покинуть Россию страх, как бы им не поплатиться за то, что они выпустили втроем книжку — род обвинительного акта, направленного лично против царя. Каждый из них в этом памфлете (носившем явный характер оскорбления величества) написал по главе и, насколько мне помнится, книжка была издана и в французском переводе под многозначительным титулом «Меч». Это было время, когда З. Н. Гиппиус изящно кокетничала с разными парламентными заговорщиками, и среди них и с самим Савинковым, и тогда же в их салоне на улице Теофиль Готье образовалось нечто вроде штаб-квартиры революции, куда захаживали всевозможные персонажи революционного вероисповедания. Кажется, тогда же у них установилась связь с Керенским.
Впрочем, я сам там бывал редко, и мне претила вся эта отдававшая легкомыслием и любительством суета. Сам же я тогда снова стал сотрудничать в перцовеком «Слове», иначе говоря, в органе октябристов. Не то чтобы я действительно сочувствовал их программе, но я искал заработка, и печататься в «Слове», держась исключительно художественной области, мне представлялось наиболее для себя подходящим. Однако за такое мое ретроградство мне попадало от некоторых моих друзей — как от тех, с которыми я встречался в Париже (в первую голову от Димы Философова), так и от тех, что писали мне из России. Как раз тогда некоторые из нашей группы художники, более горячие и прямо-таки озорные, затеяли ряд сатирических журналов, в которых они собирались проявлять свое сочувствие революции. Сначала цензуре было не до того, чтобы заниматься их преследованием, но когда власти осознали, что острый кризис миновал, они стали притягивать особо провинившихся к ответу. Среди этих провинившихся оказались даже такие «ручные» крамольники, как Билибин, а наш новый знакомый, близкий приятель Добужинского, добродушнейший Гржебин даже угодил в «Кресты» за уж очень дерзкий графический выпад против государя под титулом «Орел-оборотень». В своих письмах из Петербурга эти мои товарищи (среди них, разумеется, были и Женя Лансере, и Нурок) требовали, чтобы и я присоединился к ним. Однако даже если бы я захотел, то у меня ничего бы не вышло.