Этому соседству я обрадовался, но менее я обрадовался тому, что застал в Талашкине многочисленное общество. За стол в главном доме, ничего художественного и вообще интересного из себя не представлявшем, садилось по меньшей мере человек двадцать, а для экскурсий по окрестностям приходилось закладывать три или четыре коляски да еще и длинную линейку. Это могло бы быть очень весело, если бы все эти люди были однородного общества, сходственных навыков, вкусов и манер; но беда была в том, что Мария Клавдиевна, в силу своего добродушия и неразборчивости, набирала к себе кого попало, вследствие чего получались и всякие курьезные несоответствия. Что могли, например, представлять для нас, художников, три перезрелые английские миссы, которых Тенишева подцепила где-то в Швейцарии и которые с трудом калякали по-французски, тогда как сама Мария Клавдиевна едва говорила по-английски. Эти девицы были такие же любезные и восторженные, но и такие же карикатурно-жеманные, как и тысячи их соотечественниц, скитающихся по вселенной и потерявших всякую надежду выйти замуж. Они давали материал для безобидного над ними подшучивания и для упражнения в подмечании разных типичных сторон, хорошо знакомых по диккенсовским романам, но все же в их обществе никак нельзя было развернуться и тем менее распуститься, что было, в первую голову, тягостно обеим княгиням, которые, будучи дамами характерно-русскими, имели склонность в летние каникулы отходить от стеснительных оков городского приличия. Моментами они даже были не прочь дурачиться, а тут все время надо было остерегаться, как бы не шокировать этих совершенно чужих особ.
За те три дня, что я провел в Талашкине, я успел от суматохи и шума устать, каково же было Ционглинскому, жившему здесь уже целый месяц и горько мне жаловавшемуся на свою судьбу, заставившую терять драгоценное летнее время в праздности и в специфической скуке всяческой условности. А покинуть этот плен он не мог уже потому, что в это время он преподавал живопись нашей меценатке, построившей для своих художественных занятий в Талашкине большое и прекрасное ателье.
Мой сосед Ян Францевич Ционглинский, ныне почти забытый, был знаменитой фигурой в петербургском обществе, но он был обязан этой известностью не столько своей живописи, сколько личному шарму. Это был рослый, прекрасно сложенный, в меру дородный, красивый, далеко еще не старый, едва только стареющий поляк. На художественных сборищах или пирушках он охотно по собственному почину произносил необычайно складные и эффектные тосты, тогда как вообще русские художники отличались в этом отношении непобедимой стеснительностью. Сидя за роялем, Ционглинский представлял собой вид вдохновенный, в который едва ли входила какая-либо нарочитая поза. К козырям его музыкального репертуара принадлежали такие требующие известной виртуозности вещи, как прелюд к «Тристану» и «Смерть Изольды». Его речей об искусстве можно было заслушаться, но можно было и удивляться, почему он их не записывает, не превращает в законченные литературно-художественные произведения. При этом Ционглинский был человек добрейший, сердечный, мягкий, — образцовый товарищ. Несмотря на свой решительный успех у прекрасного пола, он оставался годами верен одной давнишней пассии, но соединиться браком с этой особой он, если я не ошибаюсь, не мог, — тому препятствовали какие-то фамильные причины. Яна все любили, все баловали, однако почему-то настоящих друзей у него не было, и скорее всего тому мешала известная его гордость, боязнь казаться навязчивым, а также опасения, как бы не утратить тот род свободы, в которой нуждалась его натура.
Еще одной важной чертой Яна Францевича была известная беспечность, какая-то вялость воли столь мало вязавшаяся с энергичностью его пламенных призывов и воззваний. А может быть, попросту говоря, то была лень. Ционглинский говорил об искусстве много и красно, он имел очень правильные и меткие суждения, он горел неподдельным огнем к искусству. В этом заключалось главное основание того, почему он приобрел себе славу превосходного преподавателя, будившего в юных сердцах энтузиазм. Однако сам Ян Ционглинский всю свою жизнь как бы только готовился занять то место, которое ему предназначалось в художественном мире, и его творение получилось до странности незначительным. Впрочем, и то немногое, что он создал при весьма благих и передовых намерениях (благодаря которым он стяжал себе даже славу первого русского импрессиониста), отличается некоторой тусклостью и, что хуже, неопределенностью.