Особенно нам запомнился наш первый Mardi Gras 1897 г. Как дети, радовались мы тому длинному поезду колесниц с Полишинелем гигантской высоты впереди. Ведь я с детства любил всякие колоссальности (например, в Петербурге — гранитных атлантов, осеняющих вход в Эрмитаж); они меня и притягивали, и пугали, а в моих кошмарах нередко действовали как раз разные ожившие исполинские статуи и т. п. Уже за добрые полкилометра показывался вдали на бульварах сидящий на велосипеде Полишинель — в рост пятиэтажного дома, медленно подвигавшийся по бульварам, точно приглашая кивками направо и налево всех принять участие в устроенном им фестивале. Основой же программы фестиваля была баталия конфетти и серпантинов. То и другое с тех пор утратило всякую свою прелесть и превратилось в нечто избитое, банальное, ибо эти битвы стали обязательной принадлежностью всякого, даже самого захолустного праздника, но тогда это было ново, и самая эта новизна, отвечая расположению парижан всецело отдаваться всякой забаве, превращала толпу в массу каких-то одержимых и бесноватых. Описать все это трудно, но достаточно будет указать на то, что к четырем часам все бульвары, включая бульвар де Севастополь, были до того густо засыпаны пестрыми бумажками, что по ним ходили, как по сплошному мягкому, густому ковру. И ковер этот покрывал не только тротуары, но и срединное шоссе, по которому движение экипажей было на несколько часов прервано. В свою очередь и деревья были сплошь опутаны и оплетены бумажными лентами-змейками, местами перекинутыми с одной стороны улицы на другую, образуя своего рода сень, что одно придавало парижскому пейзажу какой-то ирреальный вид.
Я наслаждался чрезвычайно, но мое наслаждение было ничтожным в сравнении с тем боевым упоением, которое овладевало моей женой: я просто не узнавал ее, я никогда не предполагал, что в ней может проснуться такая вакхическая ярость. Целыми фунтами покупали мы у разносчиков мешки с цветными конфетти, но не успевала моя Атя получить такой мешок на руки, как он уже оказывался пустым, и приходилось покупать новый. Есть действительно что-то соблазнительное в том, чтоб сразиться с людьми, совершенно незнакомыми, и влепить им в физиономию целую охапку таких бумажек, да еще норовить, чтобы они попали им в рот. Многие пускались в бегство от моей менады, но встречались и такие противники, которые, подзадоренные видом ее пылающего лица, ее блестящих глаз, безудержностью движений и смехом, не только не уступали перед ее ударами, но принимали бой, и тогда начиналось «кто кого». При этом я, если и испытывал моментами нечто вроде ревности, присутствуя при такой интимности моей жены с совершенно чужими молодыми людьми, то все же этот вид ревности имел в себе нечто и приятно щекочущее. Надо прибавить, что все эти схватки оставались в границах приличия и известной воспитанности. В Париже тогда еще не проявлялись те черты хамства, которые, увы, все чаще наблюдаются в нынешнее время; даже люди «самых скромных рангов» и те умели быть вежливыми, умели и веселиться так, чтобы не выходить из пределов общественно-дозволенного.
Таким же характером отличались и другие общественные увеселения Парижа, в частности знаменитые «фуары», ярмарки, в течение года объезжавшие все кварталы, превращая на неделю и самый какой-нибудь тихий и даже унылый бульвар в шумное гульбище. Самой же парадной из них, не без налета элегантности, была фуара на Эспланаде Инвалидов. Громадная эта площадь густо заполнялась, оставляя широкий проход посреди, разнообразными постройками, из коих несколько были и очень крупных размеров. Этот пестрый город в часы, когда гулянье достигало своего пароксизма, гудел и рычал, точно охваченное бешенством чудовище. Ярмарка Инвалидов была в двух шагах от нашего обиталища на рю Казимир Перье, и естественно, что я, всегда чувствовавший особое притяжение подобных публичных «позорищ», не был и теперь в состоянии противостоять соблазну посещать то, которое оказалось столь близким.