Несомненно, однако, и то, что если, с одной стороны, все, что произошло вокруг смерти моей матери, вызвало наружу мрак, царивший в умах по важнейшим вопросам духовной жизни, то, с другой стороны, оно способствовало прояснению многих умов. Ведь пришлось, вопреки закону, признать силу личного выбора в делах веры; пришлось не только официально допустить, но официально
Я тогда все подробно рассказал великому князю Владимиру Александровичу и великой княгине Марии Павловне. Скажу здесь, что Владимир Александрович был человек исключительной чуткости и редкого образования. Мало кто знал его с этой стороны, и даже укоренилось о нем мнение, идущее вразрез с настоящим его духовным обликом. Он и сам в этом виноват; пренебрежение ли к человечеству или обесценение самого себя, но он не только не высказывался при людях, а как будто находил забаву в том, чтобы разрушить то хорошее впечатление, которое мог произвести. За внешней резкостью, даже язвительностью не многие знали истинную глубину чувства и тонкую отзывчивость, на какую была способна его природа. Моя мать ставила его в число самых выдающихся людей, каких она встречала… Я воспользовался всегдашним добрым отношением, а также разрешением великой княгини обратиться к ней в случае каких-либо затруднений в связи с волновавшими нас тогда обстоятельствами и написал письмо с просьбой принять меня. Помню, когда принес письмо, швейцар сказал, что у великой княгини прием, а во время приема письма передавать не приказано. Но я, опираясь на разрешение, просил, несмотря на прием, все же передать письмо. Великая княгиня распустила своих гостей, пока я ждал в соседней гостиной, и вышла ко мне. Упоминаю об этом так подробно, потому что рисуется в этих подробностях напряжение момента.
Великой княгине и великому князю навсегда сохранил признательность за их внимание. В то время они еще имели некоторое влияние. Знаю, что они много по этому поводу с государем говорили. Николай II в то время сохранял известную свежесть впечатлений; яркие факты на него действовали; императрица еще не замыкалась в мрачном кольце неврастенического мистицизма; о Распутине еще не говорили. Николай II в душе правильно чувствовал. Да и как мог не чувствовать он, принадлежа к семье, в которой в течение двухсот лет женщины были из иного вероисповедания. Не мог он не чувствовать значения свободного выбора в делах веры, не мог не чувствовать нелепости и жестокости чиновного гнета в этих вопросах. Помню, {129}
когда-то, в конце девятидесятых годов, приезжал в Петербург англичанин Стэд, известный пацифист, основатель, кажется Лиги мира. Он был принят государем. Интересно он выразил тогда свое впечатление. Он сказал, что, когда он говорит с Николаем II он чувствует себя перед культурным человеком; когда же он читает в газетах правительственные распоряжения, — это исходит от некультурного правительства… Тут было трагическое столкновение личности с чиновными традициями. Личность была слаба, традиции обладали силою устрашения — и личность уступала. Тем не менее кто имел возможность говорить с государем в настоящем смысле, не терял надежды на то, что личная природа возьмет верх над чинобоязнью. Когда мой отец после смерти матери представлялся государю, он, много за те дни испытавший и понявший разумом то, через что прошел душой, в конце разговора сказал Николаю II: «Позвольте, государь, выразить надежду, что когда-нибудь над нашей родиной взойдет заря свободы веры».Думаю, после всего этого я вправе сказать, что манифест Николая II от 17 апреля 1905 года о свободе вероисповедания стоит в известной связи с тем, что рассказано выше. Верю тому, что имя княгини Елизаветы Григорьевны Волконской лежит невидимо под этим государственным актом. Сама она всегда мечтала о таком манифесте, и ей предносился он в виде повторения Миланского эдикта: чтобы русский царь в девятнадцатом веке повторил подлинные слова, императором Константином провозглашенные в четвертом. Кто бы дерзнул сказать, что слова Равноапостольного клонятся к ущербу православной церкви?..