Почти восемь месяцев не брался за перо. Тем временем спасенные, добрыми людьми перевезенные через границу рукописи я нашел где было условлено, пересмотрел, переписал; но писать не писал. Я положил перо в Москве, берусь за него в Рейхенау. Какая разница! То было третье лето на московской мостовой. Каморка без солнца, окном во двор, где с раннего утра идет солдатское ученье, до поздней ночи стоит гам играющих детей и целый день сухие бревна стонут под сверлящим визгом электрической пилы… Когда хотелось посмотреть кусочек неба сквозь кусочек зелени — Никитский бульвар… Там, в этой грязной, загаженной, зловонной Москве я положил перо. А здесь! Долина под Земерингом. Горы кругом; крутые пастбища, над ними темные леса, над лесами скалы, на небе вырисовывается сосновая, еловая бахромка. И зелень; куда ни глянешь — зелень; и леса, и склоны, и макушки — все зелено, сочно, все шелестит, журчит… Пишу у окна; все залито солнцем. У меня письменный стол и друзья, и я опять слышу кукушку… Сейчас вернулся с прогулки, принес с лугов пучок дикой резеды. Сижу за столом и ухожу в прошлое. Хотя мне предстоит говорить о ближайших временах (их смело можно назвать и «последними временами»), но хочется зачерпнуть подальше. Так как от начала войны и до весны 1918 года я прожил почти исключительно в деревне, в Павловке, и в уездном городе, Борисоглебске, {177}
то хочется, прежде чем говорить о недавнем, хочется запечатлеть некоторые ушедшие образы уездной России…Ни в одной стране нет таких контрастов, как в России. Помню, было у Александра Столыпина стихотворение; первая часть происходит в деревне; последняя картина первой части: по осенней слякотной дороге едет тройка — угрюмо, грязно, сыро, хмуро… И после этого вдруг — новая глава:
«Я помню бал в Концертном зале».
Мы сделаем наоборот и после Эрмитажа, Царского и Петергофа уйдем в уездную глушь.
В нашем Борисоглебском уезде Тамбовской губернии не было больших поместий; Павловка одна только была настоящим большим имением. Когда-то Павел I подарил графу Кушелеву-Безбородко чуть не три четверти уезда; все это распалось, разошлось по разным рукам, и только Павлодарская волость и Кушелевские степи свидетельствуют еще о когдатошней милости сумасбродного монарха. Из всех кусков и кусочков кушелевского наследия Павловка единственно большой — двенадцать тысяч десятин… Вокруг нас были все более или менее мелкопоместные. Я был знаком со всеми. Уездная жизнь сближает, хотя это есть странного рода сближение: сближение житейское, редко душевное, почти никогда духовное. Я чувствовал себя — в чужой среде чужой. Это, конечно, сперва приписывалось моему «аристократизму», впоследствии, сколько замечал и слышал, ставилось на счет характера и личных особенностей. Но только никогда не мог я слиться. Ведь дни приходилось вместе проводить на каких-нибудь земских собраниях или заседаниях съезда мировых судей; да и без того — когда в гости приезжают или к ним едешь в гости. Сами знаете, что такое в деревне гости,
«Их неожиданный приезд
И продолжительный присест».
Дни проводишь вместе и обсуждаешь заботы, и радости, и надежды, все разных миров люди.
Деревенские разговоры можно, собственно, разделить на три категории: хозяйство, политика, дела семейные. Хозяйство есть то общее, одинаковое, что больше всего сближает, сглаживает разницы. Солнце, {178}
как давно замечено, равно греет и добрых и злых. Хозяйство зависит от погоды, и вот: дождь, роса, засуха, гроза, мгла или, как она у нас называется, помоха — вот то общее, на чем сближаются интересы. Дальше уже присоединяются те привходящие, что вносит не природа, а человек: пахота, бороновка, полка и т. д. Любопытная черта этих разговоров — их известная периодичность в зависимости от времени года. На апрельской сессии мирового съезда разговор о посеве, на майской — о всходах, на июньской — о колосе, на июльской — об уборке, на августовской — об умолоте и т. д.; и так каждый год, из года в год. Возвращаются одинаковые темы, как возвращаются по сезону из года в год одинаковые пиджаки: у Федора Михайловича чичунчевый желтый, у Ивана Павловича ластиковый черный. Иногда среди повторных, уже давно бесспорных обычаев полевого хозяйства вдруг выплывет в разговор неожиданный интерес садового характера: Александр Васильевич Богушевский, большой чудак, но человек «прогрессивного» образа мысли, объявляет, что нашел способ увеличить плодоносность яблони, — надо обрезать ветви.— Послушайте, послушайте, — говорит Иван Павлович Оленин, скептик и человек обычая, — послушайте, Александр Васильевич, на чем же будут ваши яблоки держаться, когда у яблони веток не будет?
Александр Васильевич часто претерпевал осечки, когда выступал со своими проектами. Один борисоглебский купец как-то сказал: «Ну да ведь Александр Васильевич наш мечтант»…