"Партия" Федора Михайловича была долгое время главенствующей и не пропускала в земство представителей "либеральствующей" молодежи. Эта группировалась вокруг семьи Кривенковых, живших на реке Карачан; так само слово "Карачан" стало синонимом неблагонадежности. Они читали "Русские ведомости". Но и их окраска гораздо больше определялась личной ненавистью к старикам, нежели буйными политическими стремлениями. Настоящих революционных выступлений тогда не было в нашем околотке; дальше едких слов и колких заседаний дело не шло. Полиция была бдительна, хотя исправник наш, Михаил Максимович Моисеев, был крайне недалек и о деятельности революционеров имел и смутные, и вместе с тем преувеличенные понятия, если принять во внимание, что, когда газеты извещали о страшном землетрясении в Верном, он глубокомысленно подмигивал и давал понять, что землетрясение -- это только правительственное толкование, а на самом деле -- анархисты. Вопросы политические хотя и затрагивались, но волновали неглубоко; они не дозревали до степени горячих споров. Старики провозглашали то, что считали истиной, молодые отмалчивались, пожимали плечами, переглядывались, но в спор не ввязывались. Так бывало при встречах на нейтральной почве; друг к другу же не ездили. Таким образом, в политических разговорах редко когда не царило единодушие.
Отдельно от всех стоял наш уездный предводитель Иван Павлович Оленин. Много трехлетий уже его выбирали, и за что выбирали? Только потому, что некого было выбрать. Это было удивительное явление. Я не видал, чтобы живой человек так походил на литературный тип, как Иван Павлович походил на Собакевича. Цинизм и легкость, с которыми он врал, превосходили всякое вероятие. Сам про себя он говорил: "Какой я предводитель? Я кулак-с, а не предводитель-с". Помню такой случай. Мне нужен был письменный стол. Иван Павлович узнает, сообщает, что у него есть стол, который он не прочь продать.
-- Вы сколько думаете истратить?
-- Думал, рублей шестьдесят.
-- Ну, мой стол мне стоил восемьдесят. Это, понимаете, стол петербургский. Здесь есть столяр, хороший столяр, Иван Иванович; так он посмотрел этот стол и сказал: "Этакого стола у нас за сто рублей не сделать"... Так хотите так: чтоб уж не восемьдесят и не шестьдесят, давайте, скажем, семьдесят.
-- Извольте.
Купил, привез домой; кое-где подполировать нужно было. Как раз сидел у меня Роберт Карлович Вейс; говорит: "У меня хороший столяр есть, Иван Иванович, я вам его пришлю". Пришел Иван Иванович. Только увидал стол, воскликнул:
-- Да это мой стол! Я его в прошлом году Ивану Павловичу делал.
-- Дорого взяли?
-- Пятьдесят рублей.
Разве не собакевичевская бричка стол Ивана Павловича?
Как предводитель Иван Павлович ничего не делал; за него работали секретари. На земском собрании он председательствовал, но председательствование его сводилось к тому, что он через стол угощал табаком из своей табакерки тех, к кому благоволил или в ком нуждался. В смысле же ведения заседания это было ничто; он не только не стремился к умиротворению и упорядочению прений, но когда поднимался гвалт, тогда-то он был доволен; постукивая пальцами по табакерке и подмигивая через стол, он только повторял: "разгорается, разгорается"... У него была страшная наружность: большой, сутуловатый, круглое лицо и посреди лица нос из породы тех, что можно назвать земляникой; круглые, не столько смотрящие, сколько подсматривающие глаза; щетинистые усы и из-под них большие, растопыренные, решеткой торчащие желтые зубы. Нос и усы всегда были в табаке... У Ивана Павловича была жена, когда-то красавица, но впоследствии расплывшаяся. Александра Константиновна воспитывалась в институте, или, как у нас говорили -- "выньстуте", и, можно сказать, на всю жизнь осталась институткой. Она была лишена каких-либо интересов, была для жизни совершенно непригодна. Она целый день спала и только к чаю выплывала в столовую, потом в гостиную, где вела "светский разговор": она справлялась о здоровье императрицы или германского наследного принца, в полной уверенности, что ставила меня тем в соответствующую мне атмосферу.