Я не у них, я совсем в другом месте; но я бы хотел, чтобы, если когда-нибудь эти строки попадутся кому-нибудь из них, хотел бы, чтобы они знали, что, за исключением двух моих лучших учеников и продолжателей моего дела, Фишерова и Маркова, о которых скажу ниже, они, пролеткультцы, лучшее мое воспоминание в том царстве зла и смерти, что именуется РСФСР. И в этом моем воспоминании о них я выхожу за пределы лекций и студийных занятий: память их мне дорога не как лектору только, а как русскому человеку, который в море мрака и гнили, заливающем родину, озирается на то единственное, что вызывает искру надежды.
Я бы хотел назвать нескольких из них, тех, имена которых помню. Для читателя это будет, может быть, неинтересно; но, не знаю почему, иногда записки мои в моих глазах приобретают что-то загробное. Часто
Был староста нашей группы, Сидельников; большой, с немного тупым лицом, не очень послушным голосом; но замечательно одаренный для пластики. Из него вышел бы прекрасный мимист. В нашем ритмическом представлении, которое мы дали и дважды повторили в театре Зона, он изображал Вождя в мимической картине, сочиненной Ниной Георгиевной Александровой, нашей главной ритмичкой в Москве. В нем было что-то индейское; он был бы великолепен краснокожим и с перьями на затылке. Он был коммунист, пошел добровольцем и погиб на льду под Кронштадтом при последнем восстании...
Был длинный, долговязый Языканов, заменивший покойного Сидельникова в Вожде. Светлая природа, чистая...
Маленький Алексей Матавин был тонко чувствующий, впечатлительный к красоте; отличный ритмист.
Был Григорьев, бывший когда-то учителем, хорошо, тепло и с пониманием говоривший о детях. Это тот, который мне читал протокол заседания...
Был и другой Григорьев; мы звали его "Гриша". Милый, замечательно аккуратный, так что занимал даже какую-то по Пролеткульту должность, выдавал какие-то свидетельства, подписывал бланки. И наш "Гришенька" был не совсем безразличен к некоторому почету, связанному со всяким званием: он все-таки чувствовал себя маленьким органом советской власти; но это было не из чванства, а только вследствие природной скромности его и необыкновенно совестливого отношения к обязанностям. Его все любили...
Прекрасный малый был Носов, разумный, с ясными взглядами. Вспоминаю о нем еще с особенным интересом потому, что, выходя с большой нашей ритмической демонстрации, он сказал мне: "Я в первый раз понял, что значит, когда говорят, что искусство облагораживает душу..."
Было двое Тумановых: один просто Туманов, а другой "Туманов с трубкой". Последний был молчаливый, все вслушивался да присматривался. Раз спросил его: "Отчего вы, Туманов, никогда не отвечаете? Я ведь и не знаю даже, знаете ли вы или не знаете. Могу подумать, что вы безучастны". Он показал мне свою тетрадь, в которой все было записано и которая свидетельствовала о вдумчивом внимании.
Был Петров, человек с волей и врожденным чувством порядка.
Вот. Имен больше не помню, но это не значит, что забыл людей. Не скажу, чтобы искусство от них со временем выиграло, но Россия когда-нибудь о них возрадуется... Возрадуется, если их не успеют испортить. В той атмосфере, в которой проходит их умственное развитие, они получают готовые формулы мышления, прежде чем успели сами мыслить; они получают готовые оценки прежде, чем успели умственно расцвесть. Коммунистические теории им навязываются, они их хватают и повторяют, не претворив в себе, без всякого личного творчества. Они превозносят футуристических поэтов, не испытав еще прикосновения красоты. Они судят раньше, чем думали, они восхищаются, не испытав восхищения. Мысль предшествует чувству, слово предшествует мысли, суждение основано на доверии, определяется желанием не отстать от "моды". Когда некоторые превозносили Маяковского и презрительно складывали губы, произнося имя Пушкина (таких было очень немного), я им говорил: