Скажу, кстати, о поэтах-чтецах. Лучше всех читал Аполлон Майков; с безукоризненной логической правильностью и с большим огнем. После него как лучших чтецов назову Плещеева и Апухтина; не сильное чтение, не на большую аудиторию, но с тонкой отделкой. Эта тонкость в особенности поражала в устах Апухтина, при его невероятной толщине и почти отталкивающей наружности. О том, как плохо читал Алексей Толстой, я говорю в другом месте, но хуже его еще читал Полонский; к сухому отбиванию рифм присоединялся невозможнейший пафос с невыносимой гнусавостью. Он часто бывал у нас, высокий, с костылями; у него была своя манера здороваться: возьмет вашу руку и не выпускает, начнет говорить, а рукой вашей все качает из стороны в сторону. Другой образ встает из глубины детства: старичок с взъерошенными, как дым развевающимися седыми волосами, в золотых очках, костлявый, угловатый, неряшливый, в разлетающемся фраке, с развязанным белым галстуком, но такой тонкий, такой едкий и такой удивительный чтец. Настоящий классик в декламации и настоящий классик в том, что он писал, -- то был Тютчев. У меня случайно сохранилась карикатура, изображающая Тютчева, работы моего дяди Ивана Александровича Всеволожского. Я отдал ее в 1921 году в Музей Тютчева, устроенный его внуком Николаем Ивановичем в усадьбе Мураново, под Москвой. Мне было восемь лет; помню его в гостиной моей матери: стоит перед камином и читает "Слезы людские" и "Пошли, Господь, свою отраду". Какое истинное понимание красоты! Да, должен сказать, что, когда я слышал настоящее хорошее чтение, это всегда было не от профессионального чтеца-актера... О чтении новых поэтов не стоит поминать: это не чтецы.
Возвращаюсь еще раз в гостиную Юлии Федоровны Абаза, чтобы сказать, что там я слышал много раз одну из удивительнейших певиц, каких мне довелось в жизни слышать.
Я помню первый раз, когда я слышал Александру Валериановну Панаеву. Это было в год турецкой войны, в 1877 году, -- благотворительный концерт в пользу Красного Креста в великолепном доме Белосельских у Аничкова моста. Вышла на эстраду не женщина, вышло видение: высокая, стройная, черная, с синими глазами, тонкая талия, восхитительный бюст. Она держалась прямо, уверенно, вся сосредоточенная в своем искусстве, смело смотрела в залу, но публика для нее не существовала; как Татьяна, она была
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей...
Все тихо, просто было в ней.
В первой части она пела партию сопрано в "Stabat Mater" Россини, во второй -- арию Миньоны Тома. Кроме безупречности технической стороны у нее было два качества, составлявшие то единственное ей присущее, за что ее нельзя забыть: какая-то дымка, которою она окутывала свое pianissimo, и совершенно исключительный огонь. По этому случаю вспоминается мне рассказ ее о том, как однажды после концерта в Перми, когда все ее обступили и с восторгом повторяли: "Какой голос!" -- один господин воскликнул: "Да что голос, голос! Не голос важен, а у вас сакрифис есть, вот что дорого!" Да, в ней был "сакрифис", то есть feu sacre -- священный огонь; можно сказать, она огнем палила, когда пела. И все, каждая нота, каждое слово, каждая произнесенная буква, каждая пауза и самый огонь подчинялись ее воле; это было -- в огне торжествующее сознание.
Панаева неразрывно связана с творчеством Чайковского. Он писал для нее; она первая пела его вещи по рукописи. На прелестном портрете ее Константина Маковского, из редких хороших вещей этого пошлого живописца, она изображена с нотами в руках -- на обложке имя Чайковского. Никто не пел его, как она: "Отчего?", "Страшная минута", "И больно и сладко", "Ни слова, о друг мой", -- ни у кого в этих вещах не было такого слияния музыкального звука со словесным смыслом. Она была ученицей знаменитой певицы Полины Виардо, той, которая была подругой Тургенева; я видел старушку в Париже в 1889 году. С каким трепетом выслушивала она подробности об успехах любимой ученицы!.. Да, это был успех. Ее шествие по пути жизни было окружено поклонением, цветы лежали у ног ее, и когда она пела:
Солнце, выдь! Я тоже выйду.
Солнце, глянь! Я тоже гляну.
От тебя цветы повянут,
От меня сердца посохнут! --
то эти слова звучали настоящим, подлинным вызовом светилу дня.