Вероятно, все это накладывает вину и на МЕНЯ. Например, мое умственное развитие, серьезно говоря, было довольно медленным, — об этом свидетельствует хотя бы путь от «Сезама» до «Суммы». О нашем безымянном читателе я не имел бы права сказать ни одного плохого слова, он все-таки добросовестно шел за мной по мере того, как я сам рос интеллектуально — об этом опосредованно, но выразительно свидетельствует исчезновение тиражей моих книг. Но хотя такая неконкретность одобрения автора и мыслителя и ценна, она ни в коей мере не может заменить человеческого, личного, персонального контакта, которого мне всегда недоставало. В определенной мере и это было причиной некоторого моего одиночества в том плане, что представленный мной стиль как в литературе, так и в философии является у нас чем-то тотально обособленным. Все это я понимаю, со всем давно уже смирился, просто как с жизненной необходимостью. Но именно по контрасту с моей «молодецкой славой» в России осознание положения в родной стране наполняет меня иногда горечью, а иногда даже смущением, потому что я ведь прежде всего пишу для поляков, а для других — лишь во вторую очередь. Все это можно было бы подвергнуть настоящему социопсихологическому анализу. Наука и прилегающие к ней сферы в России — что-то совсем иное, нежели у нас, потому что там ученых и всяческих «менеджеров» сплачивает сознание того, что они являются аутентичными творцами имперской мощи и ее энергии развития, так как фактически от открытий и сегодняшних лабораторных исследований зависит вид завтрашней России, чего у нас нет: поскольку у нас, к сожалению, господствует широкая неаутентичность, которая подобно питательной среде плодит так называемый карьеризм, проявляющийся в том, что людей науки проблемы интересуют гораздо меньше, чем совершенно другие дела. Я помню, что когда доктор Егоров, российский космонавт, приехал в Варшаву и пожелал (вновь) со мной увидеться, меня позвали в Варшаву, и во время нашего совместного посещения инст[итута] авиационной медицины все очень растерялись, потому что он, получив книгу для почетных гостей, хотел передать ее мне (чтобы я расписался в ней перед ним), а это вообще не входило в планы, ведь я был несчастным литераторишкой для молодежи (понятно, что в том инст[итуте] никто никогда не читал никаких моих книг: эти люди, желая сделать мне комплимент, говорили: «У моего сына есть все ваши книги» и делали это из лучших намерений). Я, как и прежде, далек от идеализирования среды и российской науки, но в ней все-таки существуют достаточно мощные преобразующие течения, чтобы излечиться от собственных болезней (типа лысенковской, скажем). Впрочем, какой там анализ. Думаю, я сказал достаточно, чтобы вы могли понять, сколь ценным был и остается для меня в этой ситуации любой голос, опровергающий ее. На самом деле ведь речь не обо мне, а скорее о тех, кому и для кого я пишу. О дальнейшем и прошедшем смысле моей работы, об опровержении ее сизифовости. Между тем нашу и так не слишком богатую в умственном отношении жизнь потрепала буря. В сопоставлении с ней эти мои заметки могут показаться эготизмом: и в этом я отдаю себе отчет. Поэтому скорее говорю о том, что БЫЛО, нежели о том, что есть. Но по крайней мере я сообщил вам, сколь малоучтивые слова написал на книге. Сердечно поздравляю вас с наступающим Новым Годом — преданный
С. Лем
Виргилиусу Чепайтису[257]
Краков, 29 декабря 1969 года
Дорогой пан!