Священнику я также обязан многим благодаря одному сильному впечатлению, чрезвычайно важному для моей дальнейшей духовной ориентации. Как-то раз он пришел в школу, собрал наиболее "зрелых" учеников, к которым причислил и меня, в маленькой учительской комнате, развернул сделанный им собственноручно рисунок и объяснил нам по нему Коперникову систему мира. При этом он очень убедительно говорил о движении Земли вокруг Солнца, о ее вращении вокруг собственной оси, о наклонном положении земной оси, о лете, зиме, а также о земных поясах. Я был совершенно увлечен сказанным, целыми днями рисовал эту систему; затем я получил от священника подробное разъяснение солнечных и лунных затмений и направил всю свою любознательность — как тогда, так и в дальнейшем — на этот предмет.
Мне было около десяти лет, и я писал еще с орфографическими ошибками.
Глубокое значение для моего детства имела близость церкви и окружающего ее кладбища. Все школьные события разыгрывались в связи с ними. Это было вызвано не столько царившими тогда в этой местности социальными и политическими отношениями, но прежде всего тем, что священник наш был незаурядной личностью. Помощник учителя был одновременно церковным органистом и ризничим; он же помогал священнику во время богослужения. Мы, школьники, несли обязанности церковных служек и певчих во время месс, заупокойных служб и погребений. Торжественность латинского языка и религиозного культа были для меня тем, в чем любила жить моя детская душа. Благодаря тому, что до моего десятилетнего возраста я принимал активное участие в церковной службе, я очень часто находился в обществе столь уважаемого мной священника.
В родительском доме я не находил никакого сочувствия моим отношениям с церковью. Отец мой не принимал в этом никакого участия. Он был тогда "свободомыслящим"; никогда не ходил в церковь, с которой я так сросся, и это несмотря на то, что в свои детские и юношеские годы он был весьма предан церкви и служил ей. Изменился он лишь тогда, когда уже под старость переехал, выслужив пенсию, в Горн, на свою родину. Здесь он вновь стал "благочестивым человеком". Но к этому времени я потерял уже всякую связь с родительским домом.
С нойдорфльского периода моего детства мне прочно запало в душу, что созерцание культового обряда, сопровождаемого торжественным музыкальным приношением, приводит к тому, что — как бы под сильным внушением — перед человеком встают все загадочные вопросы бытия. Уроки Библии и катехизиса гораздо меньше влияли на мой душевный мир, чем то, что совершал священник как служитель культа, как посредник между чувственным и сверхчувственным мирами. С самого начала все это было для меня не просто формой, но глубочайшим переживанием, и тем большим, что дома со всеми этими переживаниями я был чужим. То, чем жила моя душа во время богослужения, не покидало меня и дома. Я не принимал участия в домашней жизни. Я замечал ее; но я все время мыслил, чувствовал и воспринимал в этом другом мире. Однако здесь следует непременно отметить, что я вовсе не был фантазером, но вполне приспособился ко всем жизненным, практическим обязанностям, как к чему-то само собой разумеющемуся.
Совершенной противоположностью моему миру являлась склонность моего отца к политике. На службе его сменял чиновник, который жил на другой находившейся в его ведении станции. В Нойдорфле он появлялся каждые два или три дня. В свободные от работы вечерние часы он и мой отец беседовали о политике. Это происходило неподалеку от станции, за столом, который стоял под двумя большими чудесными липами. Здесь собиралась вся наша семья вместе с гостем. Мать моя вязала крючком или спицами, сестра и брат резвились, я же сидел у стола и прислушивался к бесконечным политическим разговорам мужчин. Мое участие касалось не содержания их беседы, а скорее форм, которые она принимала. Они никогда не соглашались друг с другом; если один говорил "да", то другой отвечал "нет". Все это происходило под знаком эмоциональности, даже страстности, но также и добродушия, составлявшего основную черту существа моего отца.