Мы долго еще сидели молча. В тишине донесся издалека гудок теплохода. Подуло влажной прохладой. Вокруг сгустилась тьма, и от этого казалось, лампа горит ярче. И вспомнился почему-то рассказ Иваныча о детстве: и как он запорол болт от сеялки и мучился долго, исправляя брак, и как отец, глядя на его руки в ссадинах, сказал сурово:
— Надейся на них, если хочешь твердо стоять на земле.
ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Суд идет!
…Суд. Народный суд, Верховный суд. А еще есть суд товарищеский, может быть, прообраз суда будущего, когда наступит золотой век всеобщей сознательности. В жизни своей не сталкивался с судопроизводством, хотя, как всякий грамотный человек, представлял себе это производство, в основе которого лежал твердый свод законов. Но ведь недаром существуют судья и заседатели, чей приговор учитывает и человека, и сложнейшие ситуации с тончайшими оттенками, не всегда четко укладывающимися в жесткие рамки закона.
И когда я узнал в цехе, что у них существует товарищеский суд, председателем которого вот уже бессменно десять лет является Дашков, услышал, как один рабочий назвал этот суд судом совести и что «лучше уж быть уволенным, чем попасть на суд Дашкова», не скрою, меня разобрало любопытство. Ничего грозного не ощущалось в этом человеке со спокойным лицом, как бы таящим улыбку.
О суде мне стало известно вечером, а поутру я в который раз зашел с Николаем Иванычем в цех поглядеть его работу. Работал он артистично, да и костюм на нем был сегодня как на артисте — строгий, черный, резко контрастирующий с белизной рубашки. Я даже удивился, проводив его до бытовки, — зачем он так вырядился, праздник, что ли, какой, но спрашивать тогда не решился.
Да и не до того было — захватил он меня всего своими манипуляциями. До смены еще четверть часа, а у него все уже наготове: инструмент еще раз выверил, все под рукой, каждый винтик на своем месте, с той минуты, как включен мотор, — ни одного лишнего движения… А ведь это очень непросто закрепить многотонное тело коленвала, учитывая норов станка, да так, чтобы на всех выемках, шейках был одинаковый припуск. Точность идеальная. Начиналась она с миллиметра на шлифовке, а на доводке шли уже десятые, сотые доли миллиметра. Так, не спуская глаз, кажется, чувствовал он каждым нервом этот станочище, чтобы не дробил, не грелся и вместе с тем «не гулял» в люнетах. Он выбирал уголки между щечкой и шейкой до микронной точности, снимал последние сотки на полировке! Шкуркой, в зажиме. А какой шкуркой, да сколько раз прогнать ее, чтобы лишний раз не замеривать, не тянуться к микрометру, экономя секунды! Тут было особое чутье, объяснить которое не берусь.
Замирая, смотрел я на его руки и все боялся, вдруг что случится: самоход отключится — и от резца на металле останется риска. Брак! Как же это надо приспособиться, ворочая рукоятками суппорта день-деньской, какую ловкость надо иметь, какое терпение! Да, с этим станком надо быть на «Вы», иначе нельзя. И завтра будет то же самое, и послезавтра, как было вчера, год назад, всегда. Сам же мне говорил — тридцать пять лет без брака, без единого замечания…
Пора было идти к Кисленко, вместе с ним посмотреть АСУ.
— До вечера, Иваныч.
— Ага, увидимся.
И лишь часов в семь, на всякий случай заглянув в цех и уже не надеясь застать его — смена давно кончилась, — я увидел расходившуюся с шумом, разговорами толпу, Иваныча у окна и какого-то встрепанного парня, порывисто жавшего ему руку.
Оказалось — кончилось заседание суда.
— Что ты мне раньше ни словом не обмолвился?
— А чего хвалиться, одно расстройство — эти суды.
Мы шли по территории, меж цехов, утопавших в зелени аллей, так что и не заметишь сразу, что перед тобой цех. Сказывалась любовь людей к родному заводу. Вспомнилось: однажды загоревшийся Дашков, рассказывая о своем цехе, назвал его вторым домом и что он идет на работу с радостным чувством, хотя работа, как известно, у него не из легких.
Слова о втором доме еще долго звучали во мне, как некое откровение, в котором в то же время чудился упрек, презрение ко всякого рода разгильдяйству… Можно было представить себе бракодела, прогульщика на суде совести, как ему нестерпимо смотреть в глаза такому человеку, как Дашков.
— Ну, — сказал я, когда мы были уже дома и обосновались в беседке за стаканом чая. — Досталось сегодня бракоделу?
Иваныч только поморщился, а Надя головой покачала, назвав чью-то фамилию — видно, того, над кем суд был.
— Опять ты весь на нервах… Ну и что ему вынесли?
Редко я встречал женщину, которая настолько была бы в курсе мужниных дел и так переживала вместе с ним каждую мелочь — до влаги в глазах. И конечно, она следила за режимом дня. Уже одно ее присутствие как бы говорило ему — пора на отдых, можно и пропустить вечерок.
Он же просяще, с шутливым смешком, склонил голову:
— А что бы нам, мамуля, не посидеть, подышать на воле? Это ж полезно.
— Ох, не узнаю я его, Семеныч, — ревниво ответила она. — Молчун же, слова не выбьешь, а с тобой вот на-ко, разговорил ты его. К добру ли?