Нью-Йорк подействовал на меня угнетающе — повсюду чувствовалась власть этого чудовища-милитаризма. От него не было никакого спасения. Америка была ему покорна, каждая ее мысль была подчинена религии войны. С двенадцатого этажа отеля я слышал музыку военных оркестров, шествующих по мрачному каньону Мэдисон-авеню, и их притворная бодрость угнетала меня — я знал, что они направляются в Бэттери, чтобы там погрузиться на корабли и отправиться за океан.
Но иногда эту мрачную атмосферу разряжал смешной эпизод. Семь духовых оркестров должны были как-то пройти через футбольный стадион перед губернатором города Нью-Йорка. У входа на стадион Уилсон Майзнер, нацепив какой-то знак отличия, останавливал каждый оркестр и давал указания, чтобы, проходя перед трибуной губернатора, они играли национальный гимн. Однако, когда губернатору и всем сопровождающим в четвертый раз пришлось подняться, чтобы выслушать гимн стоя, Майзнер передал оркестрам указание, чтобы больше гимн не играли.
До отъезда из Лос-Анжелоса в турне по распространению третьего Займа Свободы, я встретился с Мари Доро. Она приехала в Голливуд сниматься в студии «Парамаунт». Мари оказалась поклонницей Чаплина и сказала Констанс Коллиер, что единственный человек, с которым ей хотелось бы познакомиться в Голливуде, это Чарли Чаплин — она и представления не имела, что я когда-то выступал вместе с ней в Лондоне, в театре герцога Йоркского.
Итак, я снова встретился с Мари Доро. Наша встреча напоминала второй акт любовной пьесы. Едва Констанс успела меня представить, я сказал:
— Но ведь мы с вами встречались, и тогда вы успели разбить мое сердце. Я был тайно влюблен в вас.
И Мари, такая же красивая, как и прежде, глядя на меня в лорнетку, шепнула:
— Как это интересно!
Я напомнил ей, что играл роль посыльного Билли в «Шерлоке Холмсе». Обедали мы в саду, стоял теплый летний вечер, и я при свете свечей говорил о том, какой безнадежной была моя безмолвная юношеская влюбленность, рассказывал, как я поджидал в театре минуты, когда мог встретить ее на лестнице и пробормотать: «Добрый вечер!» Мы вспоминали с ней Лондон и Париж. Мари любила Париж, и мы вспоминали с ней парижские бистро, кафе, «Максима» и Елисейские поля…
И вот теперь Мари в Нью-Йорке! Узнав, что я живу в отеле «Ритц», она прислала мне письмо, приглашая пообедать у нее.
«Чарли, дорогой, я живу не на Елисейских полях (а на Мэдисон-авеню), но мы можем пообедать у меня или пойти к „Максиму“ (в „Колони“). А потом, если захотите, можем прокатиться в Буа де Булонь (в Сентрал-парк)…»
Правда, ничего этого мы не стали делать, а просто пообедали вдвоем в квартирке Мари.
Вскоре я вернулся в Лос-Анжелос и снова поселился в своей комнате в клубе «Атлетик» и начал думать о работе. «Собачья жизнь» снималась дольше и обошлась дороже, чем я предполагал. Но меня это не смущало — ко времени истечения моего контракта этот перерасход должен был покрыться. Меня гораздо больше беспокоило то, что я никак не мог найти темы для другой картины. И вдруг мне пришла мысль: а почему бы не сделать комедию о войне? Я рассказал о своем замысле кое-кому из друзей, но все они с сомнением покачивали головой.
— В такое время смеяться над войной опасно, — сказал де Милль.
Опасно или нет, но эта мысль завладела мною.
Сперва я собирался сделать комедию «На плечо!» в пяти частях. Начало должно было изображать «жизнь дома», середина — «войну», а конец — «банкет», на котором все монархи Европы чествовали бы меня за героическое пленение кайзера. А «под занавес» я, разумеется, просыпался.
Все эпизоды до и после войны были потом выброшены. Банкет даже не был отснят, но начало мы снимали. Тут комический эффект достигался недоговоренностью: Шарло идет домой в сопровождении своих четырех детей. Он оставляет их на минуточку, а потом возвращается, на ходу утирая рот и рыгая. Едва он входит в дом, как в голову ему летит сковородка. Его жена на экране не появляется, но на веревке в кухне сушится женская сорочка чудовищного размера, которая позволяет судить о пропорциях этой дамы…