Самого молодого звали отец Тушет, он недавно приехал из Канады и выглядел утомленным, осунувшимся. Он совершенно шалел от потока непонятных чиньянджийских слов. Африканец, Симон, поставил мой чемодан в уголок и стал подавать на стол. Отец де Восс тихонько присел к столу: он наблюдал и слушал. От его высокой фигуры веяло мягкой властностью. Он был приветлив, но одновременно несколько отстранен. Улыбался задумчиво и печально.
Я же думал о том, какими белыми виделись мне их сутаны издали и какими запыленными, испачканными и рваными оказались они вблизи.
Отмывая руки над кухонной раковиной, я глянул в зеркало и узнал себя с трудом: волосы и кожа в саже, обгоревший нос, усталые, налитые кровью глаза. Брат Пит усадил меня и принялся угощать. Симон приготовил бобы, зелень и орехи, поджарил кукурузу, к этому еще прилагалась копченая лепешка, которую местные называют nsima. Это их национальное блюдо.
Брат Пит расспрашивал меня о поезде. Он тоже изредка ездил на нем — на рынок в Балаку.
— Всегда сажусь во второй класс, — сказал он. — Хоть словом есть с кем перекинуться.
— Вы ведь родом из Голландии? — сказал я по-чиньянджийски.
— Pepani! Простите! — разгорячился он. — В Амстердаме шум и грохот! Трамваи! Толпы народа! В ушах звенит! Chinthunthumira! Misala!..
— Там земля дрожит, — пояснил Симон. — Сумасшедший дом.
— …Простите. Я живу здесь в мире и тишине. — И брат Пит повторил африканское слово mtendere.
Ему было семьдесят три года, и в отпуск в Голландию он ездил последний раз в 1951 году.
— Когда же вы перебрались в Африку?
— Давным-давно. — Точнее, он сказал za kale, то есть «в древности». — Приплыл в Джубу из Каира. Да-да! И пил нильскую воду!
Я тем временем ел прямо руками, как африканец, приспособив nsima подталкивать пищу.
— Может, когда я умру, меня и отправят в Амстердам. — Он рассмеялся. — Мне тогда их шум будет нипочем. Мертвому-то.
Мне нравились его шуточки, некоторая странность, речи взахлеб на местном диалекте — с редким английским словцом.
Отец Тушет, напротив, больше молчал. Был он тут человеком новым и потому держался боязливо и строго, как праведник, ни на шаг не отступающий от веры, не допускающий — опасаясь кары — никаких шуток. Требник он сжимал словно кирпич: того и гляди, запустит им в грешника.
Он стоял у окна и, навострив ухо, прислушивался к крикам и смеху, доносившимся из африканской деревни вместе с резким барабанным боем.
— А как попали в Мойо вы? — поинтересовался я.
— Меня послали, — сурово ответил отец Тушет. «Послали» звучало как «сослали», в наказание.
— Ему очень повезло, — подал голос отец де Восс. Похоже, услышав ноту печали в словах отца Тушета, настоятель спешил его приободрить.
— А я просто счастлив, что приехал к вам, — сказал я искренне и почувствовал, что все они по-своему рады гостю. Моя же улыбка выдала усталость, меня разморило от долгого путешествия, от горячей еды во влажной духоте кухни и, главное, от черного жара ночи, что висела на окнах вместо занавесок.
— А Пол уже знает, где его комната? — заметив, что я устал, спросил отец де Восс.
Я пожелал всем доброй ночи, и Симон, со свечой на блюдце, повел меня по длинному коридору.
— Хорошее место, — произнес я.
— Да.
— Но люди болеют.
— Здесь их лечат, — возразил Симон. — Поэтому здесь хорошее место.
В комнате он поставил свечу и начал открывать ставни.
— В деревнях… — он имел в виду не эту, а другие деревни, — люди тоже болеют, да так и мрут.
Когда он скрылся в темноте, я сразу лег на жесткую, пахнущую пылью постель; по стенам колыхались тени от свечки, словно в средневековом замке — таинственно и жутко.
Разумеется, я начитался Кафки. Но мои фантазии питались не только Кафкой. В них слились и день, проведенный в поезде, и зной, и желтая, иссохшая пустошь, и глухая ночь, и запах нищеты и болезни.
Наутро все было иначе. Африка кажется зачарованной лишь в прохладной темноте. А при дневном свете она знойная и безжалостная. Деревья стояли теперь истонченные, почти прозрачные и вовсе не отбрасывали тени.
Солнечный свет в Мойо был резче, чем на юге страны. Может, отражался, удваивался в близком отсюда озере? Но до озера все-таки двадцать миль. А может, все оттого, что земля тут плоская, как тарелка? И облака высокие, и кустарник редкий? Или просто время года такое? Как бы то ни было, листья в этих краях сверкали, камни сияли, а земля и небеса раскалялись добела. И все вокруг делалось от этого голым.