— Господи! Неужели так будет в каждом из городов, где мне придется выступать?
— О нет! — ответил невозмутимый Жарретт. — Ваши интервью будут переданы по телеграфу на всю Америку.
«А как же мидии?» — пронеслось у меня в голове.
И я рассеянно ответила:
— Я католичка, мадемуазель!
— Римской или… православной церкви?
Я подскочила на месте. Это уж было слишком!
Какой-то совсем зеленый юнец робко приблизился ко мне со словами:
— Не позволите ли мне закончить рисунок, сударыня?
Я повернулась к нему в профиль, как он того хотел. Когда он закончил, я попросила посмотреть на его работу. И он без тени смущения протянул мне свой чудовищный рисунок, на котором красовался скелет в завитом парике.
Я разорвала эту мазню и швырнула клочки бумаги в лицо юнцу. А на другой день рисунок появился во всех газетах с неприятной подписью.
К счастью, я смогла поговорить о моем искусстве с несколькими честными и умными журналистами.
Двадцать семь лет назад репортаж ценился в Америке больше, чем серьезная статья, и публика, далеко не столь просвещенная, как теперь, охотно повторяла гнусные вымыслы досужих газетчиков. Думаю, что вряд ли найдется человек, который с тех пор, как был изобретен репортаж, настрадался бы от него в такой степени, как я, во время моих первых гастролей за океаном.
Все пошло в ход: самые подлые наветы моих врагов, известные задолго до моего прибытия в Америку; вероломные измышления подруг по «Комеди Франсез» и поклонников, которые жаждали, чтобы я потерпела фиаско на гастролях и вернулась поскорее в родные пенаты с повинной головой и сломленной волей; кричащая реклама — дело рук моего импресарио Аббе и моего поверенного Жарретта, нелепая реклама, зачастую носившая оскорбительный характер, реклама, истинный источник которой стал мне известен гораздо позже, когда было, увы, слишком поздно переубеждать публику, уверенную в том, что я сама спровоцировала всю эту шумиху.
Я отказалась от борьбы. Какая мне разница, чему они верят! Жизнь слишком коротка, даже для долгожителей. Жить стоит лишь для тех, кто хорошо вас знает и ценит и, когда судит, всегда оправдывает, для тех, к кому вы относитесь с той же нежностью и тем же снисхождением. Все остальное — это толпа, веселая или грустная, преданная или вероломная, от которой следует ждать лишь преходящих чувств, приятных или неприятных эмоций, которые не оставляют никакого следа.
Не стоит слишком много ненавидеть, ибо это утомительное занятие. Надо сильно презирать, часто прощать и никогда не забывать. Простить — не значит забыть, во всяком случае для меня.
Я не воспроизвожу здесь некоторых оскорбительных и подлых нападок: это сделало бы слишком много чести негодяям, которые лепили их из чего придется, обмакивая перья в желчь своих подлых душонок.
Но я утверждаю: убивает одна только смерть. И каждый человек, который хочет защитить себя от клеветы, способен это сделать! Для этого надо жить. А уж это зависит не от нас, а от воли Бога, который все видит и судит!
Перед тем как отправиться в театр, я отдыхала в течение двух дней. Я все еще была во власти морских впечатлений: моя голова немного кружилась, а потолок то и дело ходил ходуном. Две недели, проведенные в море, нарушили мое душевное равновесие.
Я послала режиссеру записку с уведомлением, что репетиция состоится в среду. И сразу же после обеда направилась в «Буф-театр», где должны были проходить наши представления.
Возле служебного входа я увидела плотную толпу озабоченных, размахивающих руками странных людей, не похожих ни на актеров, ни на репортеров.
Увы! Я слишком хорошо знала последних и не могла ошибиться.
Это не была толпа зевак: у них был слишком деловой вид. К тому же толпа состояла исключительно из мужчин.
Когда моя коляска остановилась, один из мужчин бросился к дверце и обернулся к остальным с крикам: «Вот она! Это она!»
И все эти ничем непримечательные люди с руками сомнительной чистоты, но в белых галстуках, в расстегнутых куртках, засаленных и потертых на коленях брюках устремились вслед за мной по узкому коридору, ведущему к лестнице.
Мне было не по себе, и я поднялась по лестнице с быстротой молнии. Наверху меня ждали несколько человек: гг. Аббе, Жарретт, вездесущие, увы, репортеры, двое джентльменов и очаровательная изысканная дама, с которой я подружилась, хотя она недолюбливала французов.
Я увидела, как надменный, сдержанный Аббе любезно и почтительно раскланялся с одним из моих преследователей. Затем оба направились на середину сцены в сопровождении всей неприятной и шумной компании.
И тут моим глазам предстало неимоверно странное зрелище: на сцене были выставлены сорок два моих чемодана, а между ними по знаку старшего выстроились двадцать человек — по одному на каждые два чемодана. Затем молниеносным движением они стали откидывать крышки чемоданов: правую крышку — правой рукой, левую — левой.
Жарретт, нахмурив лоб и сжав губы, держал ключи, которые он попросил у меня утром для таможенного досмотра.
— О, это ерунда… — говорил он. — Не беспокойтесь.