Иногда он приводил с собой нескольких друзей, которые громко смеялись над нашими промахами, что привело однажды к скандалу: один из этих веселых наблюдателей позволил себе слишком уж наглое замечание в адрес ученика по имени Шатлен, тот живо обернулся и влепил любителю фехтования пощечину. Началась потасовка, во время которой Пону, посчитавшему нужным вмешаться, самому досталась пара пощечин. Это наделало много шума. И с того дня присутствие на уроках посторонних было запрещено.
Я добилась у матери разрешения не посещать больше уроки фехтования. Для меня это было большим облегчением.
Из всех занятий мне больше всего нравились уроки Ренье. Он был ласков и очень воспитан и учил нас говорить «правдиво».
И все-таки своими познаниями я обязана разностороннему обучению, которому отдавалась с истовым благоговением.
Прово проповедовал величавую игру, учил нас речи возвышенной, но сдержанной. А главное, требовал широты жестов и звучности голоса.
Бовалле, на мой взгляд, ничему хорошему не учил. У него был глубокий, волнующий голос, но ведь он не мог поделиться им с другими, это был восхитительный инструмент, но таланта ему он не прибавлял. Двигался Бовалле неловко, руки у него были слишком короткие, а голова весьма заурядная. Я терпеть не могла этого преподавателя.
Сансон был полной его противоположностью. Голос слабый и пронзительный, благородство не врожденное, но корректность безупречная. Его методом была простота.
Прово призывал к широте. Сансон — к правдивости, его в первую очередь заботили концовки. Он не выносил, когда комкали фразы. Коклен[19]
, бывший, мне думается, учеником Ренье, с большими церемониями говорит о Сансоне, умалчивая о своем первом учителе.Что же касается меня, то я прекрасно помню всех трех своих учителей, как будто слышала их вчера.
Учебный год закончился без особых потрясений в моей жизни.
Правда, за два месяца до второго конкурсного экзамена мне довелось испытать большую печаль и сменить преподавателя: Прово тяжело заболел, и Сансон взял меня в свой класс.
Он очень рассчитывал на меня, но был слишком властным и настойчивым. Он заставил меня сыграть две скверные роли в двух более чем скверных пьесах: Гортензию в «Школе стариков» Казимира Делавиня — это в комедийном жанре, а в трагедийном — «Дочь Сида» все того же Казимира Делавиня.
И в той и в другой роли, написанных жестким напыщенным языком, я чувствовала себя неважно.
Наступил день экзамена. Выглядела я отвратительно. Мама потребовала, чтобы я причесалась у ее парикмахера. И я плакала горючими слезами при виде того, как этот цирюльник пытался разделить проборами мою непокорную шевелюру. Это ему пришла в голову такая идиотская идея, которую он и подсказал маме.
Больше полутора часов держал он мою голову в своих дурацких руках, ибо прежде ему никогда не доводилось иметь дело с такой копной волос. Каждые пять минут он вытирал пот со лба, приговаривая:
— Ну и волосы! Боже мой! Какой ужас! Самая настоящая пакля! Белокурая негритянка, да и только!
И, повернувшись к маме, добавил:
— Надо бы побрить мадемуазель наголо, а потом, пока волосы будут отрастать, следить за ними.
— Я подумаю об этом, — рассеянно сказала мама.
Я обернулась так резко, что обожгла лоб о горячие щипцы, которые держал в руках этот ужасный человек. Щипцами он пытался выпрямить мои волосы!
Да, ему казалось, что волосы мои вьются… не так, как надо, что их следует распрямить, а потом уложить волнами, чтобы облагородить лицо.
— Волосы у мадемуазель перестали расти из-за этих кошмарных завитков! У всех девушек Танжера и у всех негритянок волосы похожи на ваши! А мадемуазель, если она собирается выступать на сцене, гораздо больше пошли бы такие волосы, как у мадам… — молвил он, с почтительным восторгом поклонившись маме, у которой и в самом деле волосы были великолепные: светлые и такие длинные, что она могла, стоя, наступить на их кончики да еще наклонить голову. Правда, мама была очень маленькой.
Но вот наконец мне удалось вырваться из рук этого несчастного, я была полумертвой от усталости после полуторачасовой трепки расческой, щеткой, щипцами, шпильками, похлопываний пальцами, дабы повернуть мою голову слева направо, потом справа налево и т. д., и т. д. Я была изуродована до неузнаваемости…
Волосы мои он зачесал на виски, и уши стояли как бы отдельно, торчком, непристойные в своей наготе, а над головой возвышался пучок маленьких сосисок, уложенных в ряд и имитирующих античную диадему.
Я была безобразна! Лоб, который обычно прикрывала золотистая масса пушистых волос, казался мне огромным, устрашающим. Не узнавала я и своих глаз, ведь обычно на них падала тень от моей шевелюры. Голова стала тяжелой.
До тех пор я причесывалась, да и теперь еще причесываюсь с помощью двух шпилек, а этот человек насовал их всюду, изведя пять или шесть пакетов. Сколько же весила моя бедная головушка!..
Я опаздывала. Надо было наспех одеваться. Я плакала от злости. Глаза мои стали маленькими, нос казался большим, вены вздулись.