Может быть, это ключ. «Дитя мое любимое, единственный мой свет»… Та нежность, которой для нее нет на свете и о которой и говорить стыдится она в своем пышном облике Белой Дьяволицы со мной, с «добренькой» своей собеседницей. И всегда с тех пор замечала – все простое, милое, нежное, тепленькое всегда волновало ее, и волнение это она застенчиво прятала.
Мы много говорили о литературе. И странно, почти всегда были согласны друг с другом. Как-то, рассуждая о современных писателях – кто из них талантлив, – в результате нашли, что, собственно говоря, все талантливы. Но, зайдя ко мне на следующий день, она радостно воскликнула:
– Нашла! Нашла!
– Кого? Что?
– Нашла бездарность. Неоспоримую.
И назвала имя. Действительно, спорить было нельзя.
– Вы странный поэт, – говорила я ей. – У вас нет ни одного любовного стихотворения.
– Нет, есть.
– Какое же?
– «Единый раз вскипает пена и разбивается волна. Не может сердце жить изменой, любовь одна…»
– Это рассуждение о любви, а не любовное стихотворение. Сказали ли вы когда-нибудь в своих стихах – «я люблю»?
Она промолчала и задумалась. Такого стихотворения у нее не было.
Мы часто и много говорили о поэтах. Одинаково признали лучшим поэтом эмиграции Георгия Иванова. Говорили о магии стихов, которую я называла радиоактивностью. Откуда она? В чем ее сила?
– Вот, – приводила я для примера известное стихотворение «Весна, выставляется первая рама…»[95] Оно кончается словами:
И именно эта фраза бесспорно радиоактивна. Почему? Может быть, потому, что все стихотворение – простое, говорит о простых вещах – о колесе, об оконной раме. И потом вдруг торжественное слово – «шествуя», и потом – «цветами», это ударение на широком «а» переключает все в мир восторга. Но ведь научиться этому нельзя и нарочно придумать невозможно. Это и есть «магия», дар.
Разбирая стихи, мы всегда были душевно вместе, и я думала: вот это то существо, та часть души Гиппиус, с которой я хочу общаться. Привыкнув ко мне, она перестала «играть» и фокусничать, была собеседницей умной, чуткой и всегда интересной. Она даже бросила свой прежний, всегда раздражающий тон, которым она давала понять, что у них с Дмитрием Сергеевичем давно все вопросы решены, все предусмотрено и даже предсказано. Надо заметить, что предсказания эти большею частью делались и записывались задним числом. Ну да это простительно.
Как-то заговорили об эпохе Белой Дьяволицы.
– Мы с моей маленькой сестрой были потрясены вашим стихотворением:
Ужасно это нам понравилось. Прямо пронзило. Потом-то уж вы нас ничем не удивляли. Это тогда вы носили мужской костюм и повязку с брошкой на лбу?
– Ну да. Я тогда любила эти фокусы.
– Да, это бывает, – вздохнула я. – А я в свое время носила часы на ноге и вместо лорнета плоский аметист.
– Нерон носил изумруд.
– Аметист лучше. Это камень духовной чистоты. Он среди древних двенадцати камней первосвященника, а папа благословляет каноников перстнем с аметистом.
Если смотреть через этот камень, то самая пошлая физиономия несколько преображается.
– А может быть, и нет, – вставила Белая Дьяволица.
В[иктор] Мамченко подарил Зинаиде Николаевне кошку. Кошка была безобразная, с длинным голым хвостом, дикая и злая. Культурным увещеваниям не поддавалась. Мы называли ее просто Кошшшка, с тремя «ш». Она всегда сидела на коленях у З.Н. и при виде гостей быстро шмыгала вон из комнаты. 3. Н. привыкла к ней и, умирая, уже не открывая глаз, в полусознании все искала рукой, тут ли ее Кошшшка.
Какие-то немцы, большей частью выходцы из России, писали ей почтительные письма. Как-то она прочла мне: «Представляю себе, как Вы склоняете над фолиантами свой седой череп». Этот «седой череп» долго нас веселил.