Узами теплой дружбы и взаимопонимания были связаны три русских писателя, доживавших последние свои годы в далеком Париже: И. А. Бунин, Тэффи и Б. Г. Пантелеймонов. Помимо воспоминаний третьих лиц, есть тому доказательства и самих участников дружеского кружка. Bo r они на фотографии 1949 года за столом в саду среди других писателей: Бунин в кепке, Тэффи, рядом стоит Пантелеймонов. Есть письма Тэффи к Андрею Седых в Нью-Йорк, есть надписи на книжках. Вот надпись на сборнике стихов Тэффи «Шамрам», подаренном Пантелеймонову: «Дорогому брату по духу Б. Пантелеймонову. Повернитесь вечером лицом к Востоку и вспомните то, чего не было». Вот надпись на книжке Пантелеймонова «Святый Владимир»: «Надежде Александровне Тэффи, очаровательной, несравненной, умной, исключительной — благодарный Б. Пантелеймонов».
А вот листок в клеточку, вырванный из блокнота, со словами, написанными Тэффи за несколько дней, а может и часов, до смерти:
«Нет выше той любви, как если кто морфий свой отдаст брату своему.
Вот!!
Н. Т.»
Запись эта сделана писательницей, когда она уже с трудом могла говорить и страдала от мучительных болей. Тэффи благодарила в ней Тамару, вдову скончавшегося двумя годами ранее Бориса Пантелеймонова, принесшую ей морфий, который только и позволял на некоторое время избавиться от мук. Как видим, и в тяжкие свои часы Тэффи не утратила ни силы духа, ни склонности к иронии и шутке.
Такой она и была на протяжении всей жизни — смелой, острой на язык, ироничной, умной, очаровательной, исключительной, несравненной.
ВОСПОМИНАНИЯ
Автор считает нужным предупредить, что в «Воспоминаниях» этих не найдет читатель ни прославленных
героических фигур описываемой эпохи
с их глубокой значимости фразами,
ни разоблачений той или иной политической линии,
ни каких-либо «освещений и умозаключений».
Он найдет только простой и правдивый рассказ
о невольном путешествии автора через всю Россию
вместе с огромной волной таких же, как он, обывателей.
И найдет он почти исключительно простых,
неисторических людей, показавшихся забавными
или интересными, и приключения,
показавшиеся занятными,
и если приходится автору говорить о себе,
то это не потому, что он считает свою персону
для читателя интересной, а только потому,
что сам участвовал в описываемых приключениях
и сам переживал впечатления и от людей,
и от событий, и если вынуть из повести этот стержень,
эту живую душу, то будет повесть мертва.
Москва. Осень. Холод.
Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто.[7] Перспектив никаких.
Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита-антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои литературные выступления.
Убеждал мрачно.
— Сегодня ели булку? Ну так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской»[8] гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне — меня все знают. Мой псевдоним Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-Богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.
— Вы говорили в «Лондонской»?
— Ну в «Лондонской». Плоха вам «Международная»[9]?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
— Этот псевдоним Гуськин — какой-то странный.
— Чем странный? — отвечали люди опытные. — Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко[10]. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
— Ну вот видите! — ликовал Гуськин. — Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет как хлеб с маслом.