Как-то на банкете «Возрождения»[126], говоря тост, он назвал сотрудников газеты «товарищи матросы нашего корабля». Это было именно то, что он чувствовал.
Зверски пьяный, он травил кошку собаками, но мог бы на пожаре кинуться в огонь, чтобы спасти котенка. Может быть — тоже в пьяном виде, но не в этом дело. Дело в том, что был способен на поступок, на который не всякий добряк решится.
Внешность у Куприна была не совсем обычная. Был он среднего роста, крепкий, плотный, с короткой шеей и татарскими скулами, узкими глазами, перебитым монгольским носом. Ему пошла бы тюбетейка, пошла бы трубка.
Было в нем звериное и было нежное.
Рассердится, и сразу зрачки по-звериному съежатся, жестоко и радостно. Зверь ведь радуется, когда злобно поднимает для удара когтистую свою лапу.
Для Куприна, как для зверя, много значило обоняние, запах. Он нам говорил, что «принюхивается» к людям.
— Потяну носом и знаю, что за человек.
Помню, как-то в обществе показала я ему красивую даму.
— Что скажете, Александр Иванович, правда, хороша?
Ответил отчетливо и громко:
— Дура собачья. У нее от морды редькой пахнет.
Любил духи «Роз Жакемино» до блаженной радости. Если надушить этими духами письмо, будет носить его в кармане без конца…
Любил и понимал зверей.
Пока был здоров, бегал по утрам в Булонский лес смотреть на верховых лошадей. Интересовался не столько статями породистых коней, сколько красотой, игрой мускулов, нарядным шагом, атласистым волосом. Любовался по-звериному.
Как-то Алексей Толстой сказал:
— Совсем мы мохом обросли. Видел сегодня Куприна. Сидит, гладит рыжего кобеля и счастлив.
Был ли он уж так счастлив — не знаю, но что общение со зверями было всегда для него радостью, в это верю.
Последние годы, когда он хворал и редко выходил из дому, была у него кошка. Он с ней много разговаривал. Как-то зашедшие к нему друзья застали его очень расстроенным.
— Все сегодня с утра не клеится. Гонорар в газете сбавили, кошка чего-то на меня дуется, не понимаю отчего. Доктор запретил пить кальвадос[127] и велел лежать. Все не клеится. Но чего кошка-то обиделась?
Кошка была для него очень близким существом. Последним представителем звериного мира, который он так любил. Уезжая в Россию[128], на парижском вокзале, усаживаясь в вагон, он больше всего заботился о кошке, волновался, не забыли ли захватить кошку. Он понимал, что жизнь его переломилась, что едет он на родину не жить, а умирать, и обеими руками держался за это последнее любимое, свое звериное.
— Где кошка? Дайте же мне кошку!
С А. И. Куприным встретилась я в самом начале моей литературной жизни, когда только что появился в газете «Новости»[129] мой святочный рассказ. И вот у кого-то за ужином моим соседом оказался Куприн.
— Это не вы ли написали рассказ у Нотовича?
— Я. А что?
— Очень скверный рассказ, — убежденно сказал он. — Бросьте писать. Такая милая женщина, а писательница вы никакая. Плюньте на это дело.
Куприн был крепкий, сытый, с глазами веселого тигра. Посмотрела я на него и думаю — а ведь он, наверно, правду говорит. Как это ужасно. Значит, больше писать не буду.
Так бы и перестала, если бы не вмешалась в это дело моя любовь к красивым башмакам. А вмешалась она так.
Сидела я с друзьями в одном из литературных ресторанчиков, вероятно, в «Вене». И подсел к нам Петр Пильский[130].
— Отчего, — говорит, — вы больше не пишете?
— Не могу, — вздохнула я. — Таланта нет. Писательница я никакая.
— Что за вздор! Вот начинается новая газета. Будет выходить по понедельникам.[131] Нужны маленькие рассказы. Попробуйте.
— Да не хочется. Раз нет способностей, так нечего лезть.
— А вы попробуйте. Заплатят двенадцать рублей. А за эти деньги можно купить у Вейса[132] прелестные башмачки. Ведь вы любите красивые башмачки?
— Ну еще бы! Я-то? Да больше всего на свете!
— Ну так вот, не откладывайте, пишите рассказик и сразу бегите к Вейсу за башмаками. И торопитесь. Откладывать нельзя.
Раз дело шло о башмаках от Вейса, то, конечно, откладывать было нельзя. В ту же ночь рассказ был написан, а утром Василевский Не-Буква, редактор-издатель «Понедельника», заехал за ним.
Рассказ понравился, его напечатали, но мне было как-то беспокойно.
«Хвалят, — думаю, — просто из любезности. А способности-то ведь все-таки нет».
Но — деньги получены, башмаки у Вейса куплены, значит, и бездарностям есть на свете место.
Дней через десять встречаю Куприна. От страха вся съежилась и отвожу глаза, чтобы он меня не узнал. Сейчас начнет разделывать меня под орех.
Но еще издали делает приветственные знаки и идет прямо ко мне.
— Милая! — кричит. — До чего хорошо написала! Голубчик мой, умница! Чего же до сих пор ничего не писала?
Смеется он надо мной, что ли?
— Да ведь вы же, — лепечу, — сами сказали, что писательница я никакая. Вы же мне запретили писать.
— Ну как же это я так! С чего же это я!