На этих вечерах Сологуб и сам читал какой-нибудь отрывок из своего нового романа. Чаще переводы Верлена, Рембо. Переводил он неудачно, тяжело, неуклюже. Читал вяло, сонно, и всем хотелось спать. Профессор Аничков[165], очень быстро засыпавший и знавший за собой эту слабость, обыкновенно слушал стоя, прислонясь к стене или к печке, но и это не помогало. Он засыпал стоя, как лошадь. Изредка, очнувшись, чтобы показать, что он слушает, начинал совершенно некстати громко хохотать. Тогда Сологуб на минуту прерывал чтение и медленно поворачивал к виновному свои мертвые глаза. И тот стихал и сжимался, как кролик под взглядом удава. Писал Сологуб всегда очень много.
— Я всех писателей разделяю на графоманов и дилетантов. Я графоман, а вы дилетантка.
После нашумевшего романа «Мелкий бес» началась бешеная сологубовская слава.
Издатели набросились на него. Перепечатали его старые произведения, прошедшие когда-то незаметно. Он закончил свой роман «Навьи чары». Конец, написанный после перелома, то есть когда судьба вознесла его, не оправдал обещанного. И то, что намечал он в тихой комнате с лампадкой, осталось невыполненным. Я помнила, как он рассказывал о дальнейшем ходе романа, и этого в напечатанной книге не нашла. Дух отлетел от него. И только в стихах своих был он прежним, одиноким, усталым, боялся жизни, «бабищи румяной и дебелой»[166], и любил ту, чье имя писал с большой буквы — Смерть.
— Смертерадостный, — называли его.
— Рыцарь Смерти, — называла я.
Но и в стихах своих принялся он фокусничать, играть пустяками.
Я ему говорила, что это похоже на скороговорку: «Сшит колпак, да не по-колпаковски», и заставляла одного косноязычного поэта, не выговаривавшего букву «л», декламировать эти стихи. У него выходило:
А о Смерти еще находил прежние слова и говорил о ней нежно. Она приходила и просила под окном, чтобы брат ее Сон открыл ей двери. Она устала. «Я косила целый день…»[168]
Она хотела накормить голодных своих смертенышей…
Настоящая фамилия Сологуба была Тетерников, но, как мне рассказывали, в редакции, куда он отнес первые свои произведения, посоветовали ему придумать псевдоним.
— Неудобно музе увенчать лаврами голову Тетерникова.
Кто-то вступился, сказал, что знал почтенного полковника с такой фамилией и тот ничуть не огорчался.
— А почем вы знаете? Может быть, и полковнику приятнее было бы более поэтическое имя, только вот в армии нельзя служить под псевдонимом.
И тут же придумали Тетерникову псевдоним — Федор Сологуб. С одним «л», чтобы не путали с автором «Тарантаса»[169]. И мы знаем, что муза этот псевдоним почтила своим вниманием.
Венец славы своей нес Сологуб спокойно и как бы презрительно. С журналистами и интервьюерами обращался надменно.
Помню, как шли мы вместе по фойе театра и к нему подбежал какой-то газетный сотрудник и почтительно спрашивал его мнение о новой пьесе. Сологуб шел, не замедляя шага, не поворачивая головы, лениво цедя слова сквозь зубы, а журналист забегал, как собачонка, то справа, то слева, переспрашивал и не всегда получал ответ. Так мстил (вероятно бессознательно) Сологуб за измывательства над его первыми, лучшими и самыми вдохновенными вещами.
Сологуба считали колдуном и садистом. В своих стихах он и бичевал, и казнил, и колдовал. Черная сила играла в них.
Признав отцом своим дьявола, он принял от него и все черное его наследство: злобную тоску, душевное одиночество, холод сердца, отвращение от земной радости и презрение к человеку. Как сон, вспоминались его грустные, нежные стихи:
Теперь пошла эротика, нагие флагелянты[171], мертвые люди, живые мертвецы, колдовство, комплекс Эдипа[172], воющие собаки, оборотни. Было:
Стало:
Что за человек Сологуб, понять было трудно. Его отношения ко мне я тоже не понимала. Казалось бы, совершенно безразличное. Но вот неожиданно узнаю, что мою пьесу «Царица Шамурамат»[174] (я тогда увлекалась Древним Востоком) он старался устроить в Театр Комиссаржевской.