А молодого русского консула -- светского человека и художника по натуре, которого многие любят в книге и которого я сам люблю -- изобразить трудно по противоположной причине: слишком легко впасть в безличную идеализацию своих собственных хороших чувств, приятных воспоминаний и даже некоторых из тех хороших свойств, которые автор знал и сознавал в самом себе. Я вовсе не хочу нападать на несколько безличную и возвышенно бледную идеализацию; напротив того, она, пожалуй, и есть художественный идеал мой, по естественной реакции против гадкой и грубо осязательной мелочности, в которую впадает большинство лучших писателей нашего времени (особенно англичане и русские, французы теперь лучше). Но... Мадонна, почти иконописно идеализированная хоть бы кистью Ingres'a, была бы вовсе не на месте на хорошей реалистической картине Ге. Ее надо изобразить особо, на другом полотне. Вот это все надо обдумать, обсудить, схватить и поскорее написать... Надо, чтобы роман был бы хоть сносен в моих собственных глазах, прежде всего ("Ты сам свой высший суд"). Больше я от Одиссея и не требую; это не "Генерал Матвеев", которого я обожаю и которого хотел бы довести до высшей степени совершенства. Одиссей вовсе не любимый сын мой; я вижу в его манере очень много обыкновенного, но я хочу, чтобы и он держал себя в обществе, по крайней мере, прилично. Нельзя чтобы мой сын был просто слит из газетных известий и т. п., как антипольские романы Крестовского, или подслуживался бы только Катковской умеренной морализации, как напрасно и неудачно поднятый "Вопрос" т. Маркевича (я говорю так потому, что именно те лица, которые Маркевич хотел более осудить -- мать и гвардеец, вышли милее и понятнее других, особенно этого урода-сына. Вот почему я говорю, что мне Одиссея кончать трудно. Надо много мыслить, а я утомлен нестерпимо и мне хочется только думать. А если уже мыслить, то над чем-нибудь более решительным, над "Прогрессом и развитием" и т. п., а не над жизнью маленького Эпира, сколько бы в ней ни было грации и оригинальности. Итак, я в Оптиной едва-едва мог написать две главы, как неотложные по имению дела уже вызвали меня в Калугу.
В гадкой редакции на Страстном бульваре что-то переделывали, и Катков в это время (в конце сентября? в начале октября?) был в своем Михайловском дворце. В редакции секретари мне сказали, что вторую часть "Византизма" он взял с собой и читает ее.
Я был в этом дворце еще летом, и горбатый Леонтьев угощал меня там под вечер плохим и слабым чаем.
У меня сердце (художественное сердце) разрывается, когда я смотрю на это жилище, заселенное теперь Катковым и Леонтьевым! (Хотя последнего я и люблю до известной степени.)
Я не знаток декоративной археологии и никак не могу вспомнить, в каком старинном вкусе отделан этот маленький дворец (или скорее прекрасный барский дом) во вкусе реставрации, rococo или Pompadour -- не знаю. Но знаю, что глаз отдыхает на этих гостиных с расписными потолками, со свежей изящной мебелью не нынешнего фасона, с мраморными столами, яшмовыми вазами и т. п. Кажется есть и штоф на стенах. Здесь бы Хитровым принимать гостей; ибо одно дело их недостатки, их пороки даже, и другое дело их декоративность. Породистая, дорогая собака кусается иногда; можно прятаться от нее, можно ее прибить, убить, толкнуть (как иногда и я старался бивать и толкать словами Хитровых, когда они уж очень бывали злы или невежливы в своей изящной prepotence), но нельзя же сказать, что собака неумна, некрасива, не декоративна оттого, что она меня укусила. А если приручить ее (как мне удалось под конец моей жизни в Царьграде приручить немного Хитровых, то лаской, то дракой, то терпеньем), -- то воспоминание остается очень хорошее. Я как увидал летом этот дом, снаружи пошлый, но внутри очаровательный, так мне сейчас же пришли на ум все эти гостиные Rambouillet, Dudeffand, M. Recamier, Stael и т. д., в которых встречались военный и дипломатический гений, литературный дар, поэзия и мысль, остроумие и облагороженные страсти. Я подумал, кого бы я желал здесь видеть?.. И не нашел никого удобнее для этой цели Софии Петровны Хитровой... Пусть бы она в этом доме являлась: то в своей длинной белой блузе с розовыми и палевыми бантами, которую она надевает будто бы от усталости, или в том темно-лиловом платье и свежих розах, в которых она ездила со мной в Ишатьевскую больницу...
Пусть бы она тут играла с Ветой, пусть бы рисовала (стараясь только нижнюю часть лиц не так укорачивать), пусть бы читала стихи Толстого, пусть бы говорила дерзости; то выгоняла бы доброго Зыбина Бог знает за что? за то только, что он водевильный jeune-premier; слушала бы мое чтение по вечерам, восхищалась бы моим умом... Чтобы Цертелев был тут, чтобы мадам Ону сверкала умом (но только, чтобы она не говорила с хозяйкой дома о воспитании детей!), чтобы Губастов лукаво молчал на кресле...