— О Дросиде Ивановне, — вступила в разговор Надежда Сергеевна (и Долли поняла, как вся семья интересуется декабристами) Кюхельбекер писал Оболенскому: «
— А как заботилась она о муже, когда тот ослеп! — сказал Григорий. — Послушай, Долли, его стихи в ту страшную пору:
— Ну что же мы заговорили гостью! Не успела она оглядеться, а мы сразу о декабристах, — засмеялась Надежда Сергеевна, — чай-то остынет. Кушайте, Долли.
Долли положила на тарелку бутерброд, пригубила чай.
На минуту водворилась тишина. Ее нарушил Иван Егорович.
— Да, пережили эти люди много горького. И так достойно пережили! — задумчиво сказал он. — Мой отец в тридцатые годы бывал в Баргузине и встречал там потомков Дросиды Ивановны. Они показывали ему чугунок, когда-то принадлежащий Кюхельбекерам. Очень хранили они этот чугунок.
— Ну, и теперь он в музее? — спросила Долли.
— Не знаю. Возможно, в музее, а может быть, со временем попал на свалку, всякое бывает, — ответил Иван Егорович. — Но дорого то, что интерес к декабристам с десятилетиями не пропадает, а увеличивается. В вашей библиотеке, Долли, читают литературу о декабристах?
— Наши читатели интересуются декабристами. Старшее поколение, правда, больше. Но и молодежь тоже читает книги о них.
— Вот видите! — удовлетворенно сказал Иван Егорович. — А что вы скажете, Долли, о читателях Пушкина?
Долли почему-то до глубины души взволновал вопрос Ивана Егоровича. Даже слезы выступили на глазах. И она сказала совсем тихо:
— Пушкин не ошибся, к нему действительно не заросла народная тропа.
— Хорошо! Очень хорошо! И не зарастет!
Ненадолго опять водворилась тишина.
— А ваша мама, Долли, я слышала, учительница? — спросила Надежда Сергеевна.
— Она преподает литературу в школе.
— И влюблена в свое дело так же, как Долли в свое, — заметил Григорий.
— Без этого работать трудно. И жить трудно, — задумчиво сказала Надежда Сергеевна, и где-то в глубине ее сознания шевельнулась мысль о будущей встрече с этой женщиной. Она улыбнулась налетевшей мысли.
А Григорий заметил непонятную улыбку матери и не смог разгадать ее.
— А здесь вы можете побывать в домах Волконских, Трубецких, на могилах Муханова, Панова, Бесчасного, Трубецкой, — снова возвратился к разговору о декабристах Иван Егорович.
— Везде побываем, Долли, — сказал Григорий и со значительной улыбкой добавил: — Ведь твоя командировка не так обременит тебя. И не так коротка?
Долли опустила глаза. А Надежда Сергеевна, внимательно взглянув на нее и сына, все поняла.
Байкал. Сейчас он тих и ласков. Гладко лежат его зеркальные воды, отражая синее небо и яркое солнце. Но Долли видела Байкал сумрачным, серым, когда нервная рябь искажала его поверхность от сердцевины до берегов. Видала она его грозным и буйным, с воем швыряющим пенистые волны в укрывшиеся в заливах суденышки. Он пытался вырваться из плена своих берегов — далеко заливая песчаную гладь, с мстительной, сокрушающей силой бросая на скалистые стены пену и брызги.
— Какая же красота! Неповторимая, дикая красота! — говорила Долли Григорию. Держась за руки, они медленно шли вдоль песчаного берега.
Долли была счастлива, хотя в сумочке уже лежал билет на самолет, который поднимется завтра над Иркутском в 19.00.
— Что же произошло вчера у тебя с мамой? Ты так и не рассказала мне.
— Я созналась ей, что у меня не командировка, а отпуск. Она засмеялась и ответила: «Да я это давно знаю». Тогда я призналась ей, что очень люблю тебя. И она опять сказала, что и это знает. И что любить тебя есть за что, не потому, что ты ее сын, а потому что человек ты настоящий.
Григорий остановился, засмеялся, обнял Долли, привлек к себе и, заглядывая ей в глаза, сказал:
— Как же я мечтал вот так обнять тебя, близко-близко заглянуть в твои глаза, почувствовать в них твою любовь, сказать тебе в ответ, что жизнь без тебя потеряла бы всякий смысл.
И когда назавтра в 19.00 самолет поднялся над Иркутском и взял курс на Москву, Долли сидела в кресле у иллюминатора, не замечая ничего, углубленная в свои думы.
…Она положила цветы на могилу Трубецкой… Долго не могла отвести взгляд от деревянной чаши, вырезанной на фронтоне дома Волконских. Она восприняла эту чашу как символ страданий, которую они, как и все декабристы, испили с лихвой.
— Вы, девушка, москвичка? — перебила мысли Долли соседка. Маленькая и толстая, она еле уместилась в кресле, ноги ее повисли, не касаясь пола.
— Я? Москвичка.
— Следовательно, совсем в Москву?
— Нет, не надолго. Устроить кое-какие дела и навсегда в Иркутск.