Пока отец не попал в больницу, мы не понимали, насколько всё плохо с мамой. Он то ли сам не понимал, то ли, любя ее столько лет, скрывал от нас изменения и замыкал всё на себе. Может, поэтому и не выдержал.
– Бабушка перетянула дедушку на свою сторону. В свое безумие, – сказала я детям, когда поняла, что папино сознание спутано. «В делирии», – как выразилась одна из дежурных врачей в одной из реанимаций, в которых он проведет следующие дни…
За несколько месяцев до этого мы отметили 55 лет со дня их свадьбы.
До свадьбы они еще два года, как тогда говорили, «встречались». И потом всю жизнь праздновали и день знакомства, и день первого свидания, и день свадьбы. Веселой. Комсомольской, как тогда было принято. Предновогодней. С редкой для Ростова декабря 1963 года подаренной друзьями белой сиренью, которую мы потом на все юбилеи свадьбы с трудом добывали даже в сегодняшней Москве.
Вместе в два раза больше, чем друг без друга.
Не гладко. Не идеально: идеальности, ее ведь не бывает. С ссорами. Обидами. Ревностью – даже когда обоим было уже за семьдесят. С домашними праздниками. Традициями. Нежными словами. С тем ощущением семьи, родившись с которым я и не представляла, что семья может быть не одна, что замуж можно выходить не раз и навсегда. Родившись в которой, я, увы, не научилась понимать, что семья может быть и другой.
Мама моя, Надежда Петровна, родилась перед войной в казачьем хуторе с красивым названием Ягодинка, недалеко от Ростова-на-Дону.
Была девятым ребенком в семье, но к моменту ее рождения трое старших братьев и сестер умерли – в 20–30-е годы XX века детская смертность в крестьянских семьях была обычным делом.
После моей мамы уже в военном, 1942-м, родился десятый ребенок, Даша, младшая сестра, позже трагически ушедшая из жизни в двадцать лет, что тогда стало для мамы еще одной глубокой раной на сердце…
Всех детей моя бабушка Варя, Варвара Степановна, рожала сама, без акушерок и роддомов. Как Наталья в «Тихом Доне» – ушла куда-то на рассвете и потом «принесла в подоле».
Маму и ее старшую сестру, Зину, которая родилась с ней в один и тот же день, только на пять лет раньше, бабушка рожала в летней кухне. В ноябре. Когда в этой самой кухоньке стужа уже лютая. Как это возможно, в голове моей не укладывается. Как не укладывается еще многое из того, что пережила моя бабушка Варя.
Еще не исполнилось маме и двух лет, на фронт ушел отец Петр Макарович и двое старших братьев Павел и Александр. Брату Саше не было еще и 18 лет, он ушел воевать добровольцем.
Не вернулся никто. Три похоронки пришли в 1944-м. Эти похоронки, потертые старые казенные письма – всё, что осталось от ее отца и братьев, – мама бережно хранила и хранит.
И еще несколько старых фото. Дореволюционные снимки в фотоателье Александровск-Грушевского (так тогда назывался город Шахты, что недалеко от недавно построенного ростовского аэропорта «Платов»). Мои прадед Макар и прабабушка Алена, дед и бабка моей мамы по отцовской линии – истинные столпы казачьего рода, точно документальный слепок «Тихого Дона». С детства воспринимала их на этом фото стариками, только недавно догадавшись, что здесь они намного моложе меня нынешней.
Мой дед Петр, мамин отец, с лихо закрученными казачьими усами и заломленной набок фуражкой – почти Гришка Мелехов! – сидит на казенном венском стуле, а бабушка Варя в белой кружевной накидке, связанной ею самой «для приданного», стоит, робко положив, как велел фотограф, руку на плечо мужа. Идиллия. И только эта рука – огрубевшая от крестьянской работы рука совсем еще молодой женщины – нарушает лубочность поставленного провинциальным фотографом кадра. Да еще знание отсюда, из будущего, что с ними будет дальше.
И еще несколько обрывочных воспоминаний из детства остались в памяти моей мамы…
Как отец наклонился к ее кроватке, прощаясь перед уходом на фронт.
Как старший брат Павлик любил ее маленькую, называл Наденькой и выделял из прочих сестер и братьев.
Как на их хутор пришли фашисты, заняли и их дом.
Оттуда, из оккупации, и напугавшее маму на всю жизнь воспоминание. Семья их ютилась в холодной летней кухоньке, той самой, где бабушка когда-то их с сестрой рожала. А мама, трехлетняя, голодная, как-то пробралась в дом, в котором квартировали фашисты, и ручонкой потянулась к их столу, за вареной картошкой. Один из фашистов заорал на нее так, что у нее, крохи, пропал дар речи. Долгое время она не могла говорить, боялись, что на всю жизнь немой останется, хуторские бабки травами лечили, приговорами «отчитывали», но обошлось.
– Но и среди фашистов не все были звери, – часто говорила мама, пересказывая со слов своей матери и теток, что было дальше. – Командир того солдата, который напугал меня, строго наказал его, заставил бегать вокруг хутора.
Еще мама рассказывала, как ее мама, моя бабушка Варя, с грудной Дашенькой пешком шла из их хутора под Ростовом до Сталинграда (а это больше 350 километров), потому что от сына Павлика пришло письмо, что его часть стоит там.