Студия «Парамаунт» всячески приветствовала многосторонность своей звезды. «Образ Жены» мог сослужить им службу так же, как «образ Мадонны», не повредив амплуа Женщины-загадки. Сила Дитрих была как раз в том, что, какую бы роль она ни решала играть в жизни, это никогда не вредило установившемуся образу обольстительной Роковой Женщины — вот в чем Гарбо не могла с ней сравниться, а, впрочем, даже и не пыталась. Это удивительное хамелеоново свойство играть в жизни, что практически граничило с шизофренией, развело Дитрих с ее главной соперницей. Гарбо была другого ранга, одной-единственной категории — «Божественная». А в котомке у Дитрих теснилось множество трюков.
Мы все поехали встречать моего отца в Пасадену. Он вышел из вагона в белом льняном костюме — лощеный европеец с головы до пят, поцеловал мою мать, которая была, как всегда, в мужском пиджаке, шляпе и при галстуке с единственной уступкой образу Встречающей Мужа Жены: в белой юбке вместо обычных ее брюк. Отец подхватил меня, не охнув, посадил на изгиб руки, другой рукой обнял фон Штернберга за плечи — и так мы позировали прессе для знаменитой впоследствии фотографии, обошедшей мир: «Марлен Дитрих с семьей». Снова сработала директива «Парамаунта» по урезанию меня. Никто не увидел ни как низко свисали мои ноги, ни отчаянного напряжения руки моего отца, удерживающего у бедра мой вес, ни того, что режиссер и его звезда были в одинаковых ботинках.
Теперь наши разговоры за столом опять завертелись вокруг еды и новостей. Отец рассказал, что самые разные немецкие миллионеры поддерживают какую-то «нацистскую» партию, особенно мистер Гутенберг, босс на «УФА» и один из председателей «Круппа», и еще кто-то по фамилии Тиссен. Завязывались жаркие споры об одном немецком фильме про пансион, где девочки занимались друг с другом такими вещами, о которых нельзя говорить при ребенке. И читала ли моя мать новую книгу Перла Бака под названием «Добрая земля»? На что моя мать ответила вопросом: «Это та, что про Китай?» Когда отец ответил утвердительно, она взорвалась: «Тут Китай, там Китай, все с ума посходили с этим Китаем! Мир кишмя кишит этими косоглазыми! Если я увижу еще хоть одно желтое лицо, меня вырвет!» — И вышла принести моему отцу добавку фаршированной капусты.
Фон Штернберга несколько удручила ее выходка, но мой отец со значением подмигнул ему, и наш коротышка заулыбался, а к тому времени, как моя мать вернулась, они уж увлеклись дискуссией о диффузии света и о ком-то, кто получил за нее Нобелевскую премию.
Явился Шевалье, получил высочайшую похвалу своему камамберу и вмиг стал новым приятелем моего отца. Я так и не поняла, чем они понравились друг другу, но дружили они много лет. Как всегда, когда появлялся Шевалье, все автоматически переключались на французский, так что я извинилась и пошла слушать по радио «настоящий американский язык».
Я шла из-за клумбы. Я снова кого-то хоронила (я все время устраивала похороны среди гардений) — наверное, еще одну ящерицу или червяка. Поистине эта склонность к похоронам доказывала, что я все же дочь своего отца. Я услышала, как они разговаривают во внутреннем дворике. Меня остановило имя Морис. Я подумала, что он собирается к нам на ланч, и затосковала: опять все будет по-французски; моя мать тем временем говорила:
— Ну да, Папи, он любит меня. Но ты же знаешь, у него в семнадцать лет была гонорея, он от этого импотент.
О боже! Зачем моей матери нужно было говорить отцу, что Шевалье ее любит? Мужьям обычно не нравится слышать такое от собственной жены. Однако мой отец запрокинул свою белокурую голову и рассмеялся. Я застыла, как вкопанная.
— О, Мутти, не могла же у них у ВСЕХ быть гонорея! — проговорил он. Это слово, вероятно, означало что-то смешное.
— Ты не поверишь, у скольких! Ну, а Джо, он же еврей, а им всегда надо, просто без перерыва! Особенно если они коротышки и у них вкус на высоких голубоглазых христианок!
Теперь смеялась моя мать.
— Марго шлет тебе свою любовь, и Бергнер тоже. Они все скучают по тебе.
— А я как скучаю по ним! Здесь женщины совершенно безмозглые, все как одна. По крайней мере, уж на студии точно, а при Джо кроме студии ничего не увидишь. Там эта вульгарная Бэнкхед, кошмар как она обращается со статистами. Потом это страшилище Клодетта Кольбер, «французская торговка». Ломбард хорошенькая, но совсем безликая, по-американски, и пытается подражать мне. Ну, кто еще?.. Еще хористочки у Кросби… Вот на студии Гарбо — там есть красивые женщины. Я не имею в виду Норму Ширер, она, как дохлая рыба, а эта новенькая, Харлоу, совсем простушка. Но
— Мутти, ты здесь счастлива? — очень серьезно спросил мой отец.
— Счастлива? Что значит — счастлива?
Я повернулась и пошла назад к бассейну. Я-то думала, что она счастлива. Ведь ее любило столько людей…
Мне запомнилось утро, когда отец наблюдал, как я в своем верном спасательном круге весело барахтаюсь в воде. Подойдя к другому, глубокому краю бассейна, он позвал меня:
— Мария, плыви сюда!