Понял, но, видимо, не до конца. Сестра не желала слушать родителей — а я? Я был еще более упрям, чем она, — еще более, ибо в отличие от Сони вполне осознавал, что делаю. Во всяком случае, чувствовал. Судьба Лидии полностью соответствовала духу бабушкиных рассказов об ужасах, творящихся в гойских семьях. Разумеется, ребенку не повествовали об изнасилованиях и кровосмешениях, но дух, повторяю я, дух. История Лидии не потрясла бы ни одну из моих бабушек так, как меня, университетского профессора: они видывали и слыхивали не такое. Мать, ведущая себя не по-матерински; отец, ведущий себя не по-отцовски; жуткие в своем занудстве тетки — ну и что? У гоев такое случается сплошь и рядом. Но куда смотрит Натан? Он что, ослеп? Нет, нет, я понимал. Однако если Сонины избранники были совершенно довольны собой и своими корнями, то Лидия, которую я выбрал,
А Кеттерер и Моника, вошедшие в мою жизнь
Конечно, я не мог оставаться зрителем творившейся на моих глазах катавасии. Нужно было что-то предпринять. Сначала я только утешал Лидию после учебно-воспитательных взрывов; потом уговаривал оставить Монику в покое вместе с ее раздвинутыми ногами и дурацкой шляпкой и попробовать наслаждаться воскресным общением с дочерью. О том же говорила и доктор Рутерфорд, но наши совместные усилия пропадали втуне, несмотря на доверие, которое в других вопросах испытывала к нам Лидия. Она продолжала обрушивать на девочку лавину поучений и наставлений, язвить насчет ее познаний в грамматике и арифметике, обсуждать ее одежду и осуждать манеры, так что к концу дня мать и дочь находились на грани полного морального и физического истощения. Затем приезжал Кеттерер и увозил Монику в свою берлогу — на окраину Чикаго, в Хоумвуд.
Пытаясь изменить ситуацию, я принял на себя обязанности учителя воскресной школы. Если, конечно, в выходной меня не валила с ног мигрень. И Моника стала проявлять некоторый интерес — если, конечно, была в настроении. Я обучал ее вычитанию (отниманию), сложению, заучивал с ней названия штатов, рассказывал о разнице между Атлантическим океаном и Тихим, Вашингтоном и Линкольном, запятой и тире, предложением и абзацем, минутной и секундной стрелками. С часами получалось даже весело: Моника изображала стрелки руками.
Мы выучили стихотворение, которое я сочинил сам в пять лет, лежа с очередными соплями; родители считали его большим поэтическим достижением: «Тик-так, проходят годики, я не Натан, а ходики». Моника переделала стишок на свой лад: «Тик-так, проходят годики, не Муни я, а ходики». А теперь покажи девять пятнадцать. О, я не напрасно выбирал такое время: руки в стороны, и белое крахмальное платье, с каждым месяцем все более тесное, платье для церкви, четко обрисовывало едва сформировавшиеся холмики грудей. Кеттерер начал меня ненавидеть, Моника влюбилась в меня, а Лидия видела во мне последнее средство спасения. И она спаслась-таки от преследовавших ее жизненных невзгод, а я, благодаря Извращенности, или Изощренности, или Безгрешности, или Безутешности, или Скрытой Ярости, или Грядущей Старости, или Самоедству, или Счастливому Детству, или Житейскому Опыту, или Душевному Ропоту, или Безрассудству, или Паскудству, или Сомнамбулизму, или Героизму, или Иудаизму, или Мазохизму, или Мыльной Опере, или Стильной Опере, или Наплевательству, или Писательству, или ничему этому не благодаря, а может быть, благодаря этому и еще много чему, обрел путь к самому себе. Я не находил его, блуждая по закоулкам собственного сознания после ужинов в университетской столовке, не находил в букинистической лавке, где ради своей мечты о личной библиотеке растратил за годы сотни долларов — растратил с той же легкостью и беззаботностью, как и время, отпущенное на взросление и возмужание.
2. ИСТИННАЯ ПРАВДА