Побеседовав с нами, генерал Меняйленко приказал всех снова направить в столовую и снова подать тот же завтрак, что и полтора часа назад. К нашему удивлению, на столах появились, тёплые, хорошо сваренные вермишель и макароны. По нынешним временам это не бог весть что, но тогда считалось уже доброкачественным и хорошим продуктом. Кроме того, нам налили кофе. То есть разница между первым завтраком и вторым была разительной. Я уже не говорю о том, что каждому в тарелку бросили по небольшому кусочку мяса или котлетине. Тем не менее процентов семьдесят из нас отказались принимать пищу, доказывая тем самым, что наша забастовка не была случайной.
Меняйленко вместе с дрогнувшими курсантами съел вермишель и сказал, что это хорошее блюдо и приготовлено неплохо. Возможно, он действительно не знал, чем нас кормят. А может быть, просто делал хорошую мину при плохой игре. Но внешне ситуация выглядела так, будто курсанты просто «зажрались». Вермишель — это, конечно, продукт не из лётной нормы, но вполне съедобный и доброкачественный. Об этой лукавой уловке, призванной скрыть истинные причины забастовки, я пытался говорить на комиссии, организованной по нашему делу под руководством начальника штаба училища Перфильева. Тот всячески склонял меня к тому, чтобы я назвал причиной нашего «восстания» несоответствие кормления нормам довольствия. Однако уговорить меня не удалось. Дело зашло в тупик, и мне, видимо, грозил либо дисбат, либо что похуже. Но я стоял на своём. И когда ночевал на гауптвахте, у меня перед глазами представало моё позорное возвращение домой. Ведь никто бы меня (кроме, конечно, мамы) не понял и не поверил. Тогда ведь любая негативная информация зажималась властью, и наша забастовка была неслыханным явлением.
Временами я сомневался, всё ли правильно мы сделали, но ни в чём не раскаивался. Я понимал, что эта борьба за справедливость может дорого мне обойтись. Дело могло кончиться уголовным наказанием, а следовательно, отлучением от авиации навсегда: после заключения или дисциплинарного батальона ни о каком училище и речи быть не могло. Но, очевидно, служебное положение моего отца (а у меня состоялся с ним разговор) сделало своё дело. Произошёл размен каких-то принципов. От меня потребовали признать, что я совершил неправомерный акт, поскольку по Уставу мне следовало подать рапорт по команде. Я признал… Хотя тут же указал, что неоднократные обращения к командирам не имели никакого результата.
Кроме того, командование училища, видимо, всё-таки побоялось широкой огласки инцидента, который мог дойти до самого верха. А тогда — окружная комиссия. И кто знает, вдруг она оказалась бы принципиальной и наплевательское отношение к здоровью курсантов не прошло бы даром многим нашим командирам. Мог состояться опрос всех курсантов, выявились бы случаи язвенной болезни. И полетели бы тыловые головы! Да и у начальника училища могли бы случиться большие неприятности. Словом, дело решили замять. А моё наказание ограничилось отсидкой на гауптвахте. Была и беседа с генералом Меняйленко. Он интересовался моими лётными делами, спрашивал, что я думаю вообще о полётах. Это была личная беседа. Но присутствовавший в кабинете начальник политотдела училища пригрозил:
— Если мы тебя теперь оставляем в курсантах, ты должен дать подписку, что будешь впредь обо всех подобных затеях тут же докладывать на самый верх. Ты можешь беспрепятственно проходить в политотдел, в особый отдел, к начальнику тыла, чтобы информировать и предупреждать руководство о подобных настроениях в коллективе.
Я ответил уклончиво и, как говорится, «включил дурака». Но начальник тыла грубо меня оборвал. И тут с неожиданной стороны проявил себя Меняйленко, попросив удалиться и начальника тыла, и начальника политотдела. Из разговора со мной он понял: самое страшное наказание для меня не тюрьма, а отлучение от авиации. Лётчик почувствовал лётчика, хотя я был начинающим, желторотым птенцом, а он асом, или, как мы тогда говорили, — «орлом». Он не стал требовать от меня фискальных услуг, просто посоветовал впредь быть разумнее и обещал оставить меня в училище. Впоследствии я узнал, что совет, на котором решалась моя судьба, разделился почти поровну, и решающую роль сыграл начальник училища, который выступил за то, чтобы оставить меня в курсантских рядах.
26. ДИРЕКТОР ГАУПТВАХТЫ