Нет, я не ревновал ее и не боялся, что с ней что-то может случиться. Я знал, что она — моя, что никто и ничто не сможет ее у меня отнять, я также был уверен, что ей за пределами нашего дома ничего не угрожает. Я боялся не за нее, а за себя. Меня страшило одиночество. Когда она уходила, вместе с ней словно уходили свет и тепло, уходил сам смысл ее существования. Едва дверь закрывалась за ней, я начинал ощущать странную пронзительную тоску. Я бесцельно слонялся по пустым комнатам, разглядывал висевшие на стенах офорты, изображавшие неизвестные мне места, касался пальцами хрупких композиций из засушенных осенних цветов и листьев, которые она любила составлять. От этих букетов исходил ее запах, а может, наоборот — это от нее пахло сухими цветами, опавшими листьями, обманчивой свежестью утра, в которое выпал первый снег. Я подсознательно искал ее ускользнувший образ среди многих странных вещей, живущих в этом доме. Эти вещи удивляли меня. Моя любимая коллекционировала предметы, потерявшие утилитарный смысл. В ее коллекции были весы-безмен и серп, ламповый приемник длинных волн и фотоаппарат, снимавший на фотопластины, фонограф и абак, деревянная прялка с колесом и бронзовая астролябия… Все это было ей совершенно не нужно, а некоторые предметы к тому же были поломаны. Но, как ни странно, все это и придавало дому непостижимый уют.
Однажды к этим вещам прибавилась пишущая машинка. В тот же вечер моя любимая вновь оставила меня одного. И я думал только о том, что вот-вот стемнеет, а она вернется еще не скоро…
Ее вечерние отлучки я переживал еще хуже, чем дневные, поскольку в нашем доме отсутствовало электрическое освещение. Были розетки для телевизора и других электроприборов, но не имелось ни одного торшера, ни одной лампы, ни одного ночника, которые можно было бы в них включить.
Когда мы были дома вдвоем, я прекрасно без этого обходился. Мне хватало тусклого света камина, голубого квадрата телеэкрана, если мы смотрели какой-нибудь фильм, а для чтения — пламени нескольких свечей, отражавшихся в зеркалах. И присутствия моей любимой. Когда она была рядом, тьма становилась ласковой, как котенок. Иссиня-черным бархатом она окружала ее, подчеркивая молочную бледность кожи, и часто служила ей единственным одеянием. Тьма была ручным зверем моей подруги, но, когда ее не было, этот зверь переставал быть домашним и становился враждебным, угрожающим, опасным. Тьма подступала со всех сторон, словно бесы, пытающиеся достать окруженного святым кругом экзорциста. И этим экзорцистом был я, а моим святым кругом — слабый свет нескольких свечей и тусклое багровое сияние, исходящее от камина. Оставаясь один в темном доме, я старался не поддаваться страху, отвлечься от него, погрузившись в чтение, но так и не мог полностью успокоиться, пока не возвращалась моя подруга.
Я никогда не предлагал повесить люстру или хотя бы обзавестись настольной лампой и никогда не интересовался, почему в доме нет таких — совершенно необходимых — предметов. Это была одна из тем, на которые я так и не решился заговорить с моей возлюбленной. И подобных тем было довольно много: кто и зачем ей звонит, куда она отлучается в любое время дня и ночи и почему, когда она возвращается, у нее на глазах слезы. Не слезы обиды или унижения, нет — это бы я почувствовал, как чувствую всякую перемену ее настроения. Это слезы жалости, слезы сострадания. Но я так и не отважился спросить, почему она плачет.
В один из подобных вечеров — одиноких, и потому безнадежно темных и тревожных, зная, что любимая вернется еще не скоро и мне предстоит далеко не веселое время в компании недружелюбной тьмы, я вытащил недавно купленную пишущую машинку, зарядил ее лентой и вставил листок бумаги. Я еще помнил, как пользоваться таким антиквариатом, ведь в дни моей молодости, когда я только начинал свою писательскую карьеру, домашние компьютеры еще были совершеннейшей экзотикой. Я склонился над клавиатурой и…
И ничего. Мир, в котором я прожил столько лет, мир моих произведений, населенный придуманными мною героями, замуровал все входы и выходы. Я не в силах был выдавить из себя больше двух слов. К моменту возвращения любимой на бумаге красовалось ровно два слова: «Она была». Для меня, способного написать роман за пару месяцев, это была настоящая катастрофа. Я сидел за столиком-секретером в глухом отчаянии, уставившись на эти простые слова, пока ее руки, всегда холодные, как у фарфоровой статуэтки, не легли мне на плечи, слегка массируя. С этим касанием весь мой страх, все разочарование и даже отчаяние словно смел холодный порыв осеннего ветра. Я обернулся к ней. Она уже была обнажена, и отражения свечей за ее спиной окружали ее белоснежные плечи светящимся ореолом. Через мгновение этот ореол погас, когда я притянул к себе фарфоровую белоснежность этих плеч и коснулся губами ключицы…