Нет, чтоб сказать, что сестра мелочь вышивает еще! Признался, что кимоно! Не сказал, к счастью, что кимоно шьет на взрослого, в слезах и молитвах, чтобы брат дожил до старшего более возраста. И, каким бы он не был после болезни, в кимоно он ходить будет красивом. Даже если только для дома хватит мастерства на одеяниях ее!
— Ты только пообещай… — голос больного звучал глухо. Он расплакался уже сам, еще крепче сжал брата рукав, чаще всех его навещавшего, ну, сравниться мог только с заботой их младшей сестры, — Пообещай, что сестре не скажешь… что я тоже… и, знаешь… — всхлипнул, — Если я не успею — ты вышей ткань сам. Я хочу, чтобы было… кимоно… как на взрослую! Белое… с цветами белой сливы.
Тут несчастный Сюэмиро разрыдался, поняв, как близки мысли у брата и сестры.
— Ты скажешь ей… что я вышил сам… просто… не успел отдать… и ты, по мне тоскуя, сразу не вспомнил отдать, — улыбка скользнула по бледным губам, снова треснувшим и окрасившимся в ярко алый, — Да… так у тебя будет время… — и заснул, ослабевший.
Ночью очнулся. В тусклом свете, поодаль от него в ограждении из ширм и одежд развешанных, сидел Сюэмиро с куском шелка, белым-белым, цветами покрытым алыми, в порядке странном и, плача беззвучно, учился нитками белыми вышивать.
— Ты… ты же поранил пальцы! — дернулся Синдзигаку, — О, брат, зачем!
— Если… если ты подарок не вышьешь — то его закончу я! — всхлипывая, поклялся мальчик, самый верный из всех его братьев, самый смелый, дерзавший так часто сидеть в покоях больного, да стихами, песнями и разговорами развлекать его, — А сестре… сестре я скажу, что ты все вышил сам. Как ты и просил.
Снова всхлипнул. Нет, отпихнув иглу и вышивку, заляпанную кровью, разрыдался.
— О, брат! Почему жизнь так несправедлива к тебе?! За какие грехи в прошлых жизнях это случилось с тобой?! За какие мои грехи я теперь ничем не могу помочь тебе?!
Приподнявшись с трудом, больной посмотрел в кривые цветы сливы на кусочке шелка. Понял, что ради него и просьбы его, может статься, последней, добрый Сюэмиро учится сам вышивать!
— Я не знаю, чем я согрешил прежде, — тихо сказал Синдзигаку, — Но, кажется, я не только грешил: потому что боги подарили мне таких хороших сестру и брата.
И, потянувшись, до пол одеяний брата едва дотянуться смог, притянул к себе.
Долго лежали братья, обнявшись. Плача от бессилия. Потом, вздохнув, Сюэмиро поднялся. И сел в стороне снова учиться шить.
Синдзигаку велел принести фонарь поярче. И несколько светильников. И отрез красивого шелка белого. Ниток еще. И иглу.
— Вместе начнем! — сказал преувеличенно бодро.
Хоть и ночь была, брат вернулся быстро. И с ножом, и с рулоном шелка прекрасного, белого-белого. С нитками в шкатулке.
— Кажется, матушка тоже посвящена в заговор, — улыбнулся краем губ заболевший.
— Но она поклялась ничего ей не говорить! — торопливо сказал Сюэмиро.
— Хорошо, — только и сказал брат.
Он уснул часа через два, в середине Часа мыши. И, робко вытащив ткань из его рук и осторожно забрав иглу, отодвинув нож, долго, завистливо смотрел Сюэмиро на три великолепных соцветия сливовых цветов, белым вышитых по белому.
«Он и так умеет!» — подумал он растерянно.
И до Часа зайца не могла уснуть сестра, та, что вышивала нежно-сиреневыми нитками по нежному, белому-белому шелку.
Зима в Киото в том году была страшная. Долгой-долгой казалась.
А когда на темных ветках распустился новый снег, белый-белый, душистый, сидя у открытого седзи плечом к плечу, любовались им Фудзиюмэ, похудевшая, и страшно худой Синдзигаку. Плечи брата укутывало сверху белое кимоно, так густо вышитое мелкими-мелкими гроздьями глициний, что издалека казалось сиреневым. А поверх одежд сестры лежало белое кимоно, порытое белыми восхитительными цветами слив, кое-где — из хлопковой нити, кое-где — из шелковой, от того под солнечными лучами оно кое-где как будто даже сияло, а где-то было мягко-белым.
Лекари ничего не понимали. Вроде прежде зимы здоровьем Синдзигаку был как все. А монахи говорили:
— То сила чьих-то молитв.
— Или сила чьей-то любви.
А один сказал:
— А бывает любовь вся как одна молитва.
Но сходились, что иногда пред человеческими устремлениями, глубокими, чистыми, искренними, отступают даже стихия и демоны.
Лето прошло. Расцвели и отцвели цветы. Склоны гор покрылись бардовым оби кленовых листьев. Снова ярким стал сад, только иначе, чем весной.
Фудзиюмэ сидела у ручья, любуясь изгибами воды между камней. Камни и поток воды символизировали реку и горы. Но как выглядят настоящие — девушка не знала. Не приходилось ей покидать город. Да, впрочем, и не хотелось. Разве может быть что-то лучше блистательной Столицы мира и спокойствия? То есть, может, интересною была прежняя столица. Но там не было его.
Она не знала почему, но взгляды ее тянулись часто к сыну деда от другой женщины, той, что умерла молодой. К тому, кого она братом звала своим. И, хотя кто-то уже ей прислал два письма со стихами, сердце не билось как-то особенно от них.