Скорее, вспомнив расхожее персидское выражение про змею и куст мяты, он применил его к себе самому — или, вернее, к какой-то своей, вертевшейся у него на языке, но непроизнесенной вслух фразе. В нем было столько загадок и задних мыслей, что на его чувственных, восточных устах любая пустословица становилась полной глубокого смысла.
Пословица состоит из семи слов на фарси, но в его пересказе вышла долгая сказка.
Жила-была змея, и вход в ее обихоженную, уютную норку находился под ярко-зеленым мятным кустом. Поскольку ненавидимый змеей куст мяты рос как раз над входом в нору и его корни даже в некотором роде укрепляли ей крышу, каждый раз, когда змея пыталась заползти в свою щель, она вынуждена была вдыхать кошмарный запах, который просто выводил ее из себя.
— Ты как та змея, — сказал он мне, скаля безупречно белые зубы. — Хочешь залезть в нору и получить удовольствие, но путь к удовольствию лежит через неприятный тебе запах и вкус.
Какие конкретно удовольствия и препятствия имелись в виду, я не знаю, но эта переданная мне любимым голосом персидская мудрость — а также его образ, руки, глаза, и все его отчаянные попытки снова вскарабкаться на ту высоту, с которой упал — остались со мной на всю жизнь.
Обнаружила страшный диагноз я совершенно случайно, через четыре года после его смерти, через восемь лет после того, как мой любовник пропал.
Я прекрасно помню нашу последнюю встречу: мы шутили, смеялись по телефону, потом он сказал, что едет ко мне. Я поразилась — ведь я зазывала его уже несколько месяцев, и каждый раз, сославшись на головную боль или занятость, после кофе он сразу же уходил — но тут вдруг растревожил меня неожиданным предложением, за которым последовал стук в мое сердце и звонок в мою дверь.
Мы сидели в моей комнате с коврами цвета невнятной горчицы, причем он посадил меня к себе на колени, стряхивая пепел на подлокотник кожаного черного кресла и показывая мне в Сети акции, которые приобрел.
Эти акции вдруг подскочили.
Они пошли вверх буквально на наших глазах, и у нас тоже все пошло вверх и закружилось: у него поднялся член, участилось дыхание, как-то сама по себе, без задержек, слетела льняная рубашка и брюки, и мы, как пловцы синхронного плавания, упали в постель.
Затем, когда его семя все еще было во мне, наполняя меня освежающим чувством орошения давно сухого колодца (я успела лишь накинуть халат, чтоб его проводить — он же, выполнив свое дело, спешил), он поцеловал меня в губы, посмотрел на меня пронзительным вневременным взглядом и ступил за порог.
До сих пор помню улыбки совершенного довольства на наших лицах.
На моем — потому, что мои иссушающие душу фантазии наконец превратились в дрожащую, как рябь на воде, мокрую явь (распрощавшись с ним, я в каком-то оцепенении легла на кровать, ощущая, как его влажная сущность впитывается в мои поры как счастье); на его — оттого, что все мои чувства сразу передавались ему.
Мы понимали друг друга как близнецы, с полуслова; заводились с полуфлюида, с пол-оборота, и вот до сих пор перед глазами стоит: я по одну сторону двери в махровом белом халате, в уютном, нагретом нашим дыханием, освещенном лампочкой домашнем тепле, с босыми ногами на аккуратной, чисто подметенной кафельной плитке, сберегающая в себе изошедшую из его тела, соскользнувшую в мое тело эссенцию, этот давно вымаливаемый мной эликсир; он — по другую сторону, на фоне вечерней сгущающейся темноты, сквозь которую виднеются дети со светлыми пятнами полотенец, вернувшиеся с купания или из ландромата, на неровной бетонной площадке с налетевшими на нее сухими листьями, птичьими перышками и песчинками, ржавой хвоей — темный, крепкий, прожженный жизнью и солнцем, с потаенным исподом, глядящий на меня сквозь пелену собственной тайны, сквозь печальную завесу времен.
Мы улыбаемся друг другу через порог…
После этого он исчез.
Все мои попытки его разыскать не увенчались успехом: сколько я ни посылала ему электронок, все они возвращались обратно, сколько ни проезжала мимо его дома — окна без занавесок были пусты.
Его дом напоминал полый череп, труп без души.
Кто-то сказал мне, что он возвратился в Иран, и я странным образом успокоилась, похоронив надежду на нежность.
Прошло восемь разношерстных, ничего не значащих без него лет (во время которых я успела сойтись с другим и даже родить), и наш общий знакомый, рыжеватый армянский дилер алмазов по имени Ара, в одиночку воспитывающий веснушчатую аутичную дочь, вдруг сообщил, что Садега видели в Глендале, где он якобы сдавал в аренду худмастерские, и тогда я при помощи этой зацепки отыскала агентство, где он работал, и позвонила туда.
Трубку взяла ушлая густоголосая женщина то ли с армянским, то ли русским акцентом, гаркнувшая мне прямо в ухо:
— Кого-кого? Сафика? У нас таких нет!
Хоть за что-то, соединявшее меня и его.
Мне нужен был провод. Мне нужен был повод, чтобы лишний раз произнести его имя.