Они-то и водили этого несчастного ребенка на Гревскую площадь присутствовать при казнях, чтобы своим присутствием придать им законный вид. Однако он не достиг того возраста, чтобы, подобно своему отцу и деду, быть в состоянии записывать впечатления, которые производили на него кровавые обязанности. Поэтому в наших записках оказался существенный пробел, заставляющий меня почти ничего не сказать о многих казнях, и в особенности о казни Ниве и его сообщников, последовавшей 31 мая 1729 года. Она занимала одно из главных мест воспоминаний о детстве Жана-Баптиста Сансона, и все что я могу сказать о ней, дошло до меня по устным рассказам.
Ниве походил на Картуша своею славой, но превосходил его в жестокости, потому что его обвиняли в несравненно большем числе убийств. Он около года содержался в тюрьме Парламента, где с ним довольно хорошо обращались, так как он выдал всех соучастников своих преступлений. Среди прочих, он указал на Баремона, сына харчевника на улице Дофин, и семидесятилетнего старца Провансе, которого нашли в Сетте. Последний уже десять лет жил честным образом, хотя до того вел самую буйную, самую необузданную жизнь, и уже на двадцатом году был уличен в преступлении и клеймен каленым железом.
В минуту казни этот старец показал необыкновенное мужество и твердость. Между тем как Ниве и Баремон, привязанные к кресту Св. Андрея, уже предавались горю, рыдали и под предлогом новых показаний были сняты с креста, то он спокойно ожидал смерти, объявив, что не желает ни в чем сознаваться. И точно, когда ему раздробили все члены, он не испустил ни одного вздоха, ни одного крика. Будучи удивительно крепкого сложения, обагренный кровью и изувеченный, он жил еще два часа на колесе, прежде чем испустил последнее дыхание.
Пробел, оставленный Жаном-Баптистом Сансоном в летописях нашего семейства, лишает меня также возможности описать подробности казни Пулалье, которым заканчивается список знаменитых преступников первой половины XVIII столетия.
Мне только известно, что насколько Ниве превосходил Картуша в жестокости, настолько же Пулалье, если верить рассказам, превосходил всех своих предшественников в смелости и свирепости. Число его жертв доходит до ста пятидесяти; поневоле не поверишь в эти рассказы.
Тем не менее, жестокость казни, к которой был приговорен он, заставляет полагать, что он внушал страшный ужас своим судьям. Он перенес жесточайшие пытки, ему раздробили все члены тела и заживо бросили в пламя костра.
Но оставим хотя бы на мгновение все эти картины злодейства и бездушия; перед нами человек, казнь которого была еще ужаснее, несмотря на то, что его оправдывал фанатизм и стремление принести пользу своим преступлением. Мне необходимо собраться с силами, чтобы описать эту неслыханную казнь, жестокость и бесчеловечность которой уже составляют резкий контраст с духом того времени, в которое ока свершилась.
Том III
Часть I
Франсуа Дамьен
Когда жертвой политического убийства становится особа государя, то с этим преступлением часто связывается вопрос о спокойствии всего государств, о существовании целого народа. Это преступление до такой степени не мирится с духом и нравами нашего народа, что общество, судящее преступника, беспощадно карает его. Суд в этом случае ни под каким видом не соглашается смотреть на это преступление только как на безумную выходку фанатика или помешанного.
А между тем в огромном большинстве случаев мысль о цареубийстве рождается только при болезненном воображении, при экзальтации, близкой к умопомрачению. Редко у цареубийц бывают сообщники. Не так давно, во время одного процесса, возбудившего общее и справедливое негодование, один генерал-прокурор, ставший впоследствии министром Людовика-Филиппа, довольно двусмысленно сказал, что у подобного рода преступников бывают только нравственные сообщники.
В эпоху смут, потрясающих общество до самого основания, в эпоху лихорадочных движений, предшествующих революции и следующих за нею, все умы волнуются; в это время встречаются сумасшедшие, помешательство которых доходит до исступления. Эти сумасшедшие – цареубийцы.
Были у Равальяка какие-нибудь соучастники или все определили упомянутые нами обстоятельства? Говорили об этом, но не доказали. Несмотря на уверения д’Ескомана, кажется весьма вероятным, что ужасные мучения, которым подвергали убийцу Генриха IV, а главное негодование народа, столь красноречиво доказывавшее его чувства, побудили Равальяка в последние минуты его жизни указать вооружившую его руку.