Тем вечером она зашла ко мне в комнату, проскользнув по эногава и через раздвижные двери, как ветерок, залетевший из сада, так тихо, я и не услышала, как она вошла. Она встала на колени рядом с моим футоном и положила руку мне на лоб. Ее старая ладонь была сухой и прохладной и легкой, и я закрыла глаза, и, прежде чем я поняла, что происходит, я уже рассказывала ей все про призрака Харуки № 1, как он явился мне на лестнице в храм в первую ночь Обона, но потом ушел, потому что я не могла придумать ни одной интересной темы для разговора, и спела ему вместо этого дурацкий французский шансон. И как я чувствовала себя такой глупой и невежливой, так что пошла навестить его фотографию на алтаре, чтобы попросить прощения, и пока я держала фото в руках, его лицо вроде как ожило, но потом я сломала рамку, и выпало письмо, и я его взяла. И как я просила его вернуться, и он так и сделал, и рассказал мне про то, как он был солдатом, и офицеры били его, чтобы укрепить боевой дух, и он показал мне, как выстрелить себе в горло с помощью большого пальца ноги, чтобы не попасть в плен к мерикенам, но потом он ушел, и больше я его не видела.
Глаза у меня были закрыты, и это было, будто я в темноте говорю сама с собой, или, может, даже не говорю, а думаю. Я чувствовала руку Дзико у себя на лбу, как она вытягивает у меня мысли и одновременно удерживает меня на земле, чтобы я не улетела. Это еще одна из суперспособностей Дзико. Она из кого угодно может вытянуть историю, и иногда тебе даже рот не нужно раскрывать, потому что она слышит мысли, мелькающие у тебя в безумном мозгу еще до того, как они до рта дойдут. Закончив рассказ, я открыла глаза, и она убрала руку. Мне показалось, она смотрит куда-то вдаль, в сад, где в пруду пели лягушки. Их урчащие голоса набирали силу, как волна, потом замолкали, и так снова и снова.
— Да, — сказала она, — так их и тренировали. Они были солдатами-студентами, и они все были умницами. Военные их презирали. Они унижали их и били каждый день. Они ломали им кости, они ломали их дух.
Здесь она употребила слово «идзимэ», и, услышав его, я вдруг почувствовала себя такой маленькой. Я и мои глупые одноклассники. Мои маленькие царапины, ссадины и синяки. Я думала, я знаю об идзимэ все, но оказалось, что ничего я не знаю. Мне стало стыдно, но мне захотелось знать больше.
— Но это не сработало, правда? — спросила я. — Они не сломали боевой дух Харуки Одзисама, нет ведь?
Дзико помотала головой.
— Нет, — сказала она. — Не думаю, что они смогли.
Я еще немного подумала.
— Американцы были врагами, — сказала я. — Это так странно. Я выросла в Саннивэйле. Это значит, я враг?
— Нет, не значит.
— А ты ненавидишь американцев?
— Нет.
— А Харуки их ненавидел? Поэтому он хотел стать летчиком-самоубийцей?
— Нет. Харуки никогда не ненавидел американцев. Он ненавидел войну. Ненавидел фашизм. Ненавидел правительство и его политику унижений — империализма, капитализма и эксплуатации. Он ненавидел саму идею убивать людей, которых он не мог ненавидеть.
Смысла в этом не было никакого.
— Но в том письме он говорит, что отдает свою жизнь за родину. А быть летчиком-самоубийцей и не убивать людей нельзя, так ведь?
— Нет, но это письмо было только для вида. Это не были его настоящие чувства.
— Так почему тогда он вступил в армию?
— У него не было выбора.
— Они заставили его вступить?
Она кивнула.
— Япония проигрывала войну. Они призвали всех мужчин. Остались только студенты и совсем маленькие мальчики. Харуки было девятнадцать, когда пришла повестка, вызывающая его как патриота и воина Японии идти на битву. Когда он показал мне бумагу, я заплакала, но он только улыбнулся. «Меня, — сказал он, —
Квакнула лягушка, потом другая. Слова Дзико упали в промежуток, как камни.
— Сам над собой смеялся, понимаешь. Он был добрым мальчиком, таким мягким и веселым. Он не был воином.
Лягушачье пение нарастало. Дзико продолжала говорить, и теперь ее слова звучали размеренно, как бой барабана, под оглушительное кваканье.
— Был конец октября. Устроили торжественный праздник. Двадцать пять тысяч призывников-студентов промаршировали к святилищу Мейдзи. Им выдали винтовки, и они несли их, как дети, играющие в солдатиков. Шел дождь, холодный и непрерывный, и красное с золотым святилище смотрелось как-то безвкусно, чересчур ярко. Три часа мальчики стояли по стойке «смирно», и мы тоже стояли там, и слушали красивые слова и призывы в честь родины.
Один из мальчиков, он учился вместе с Харуки, произнес речь. «Мы, конечно, не ждем, что вернемся», — сказал он. Они знали, что умрут. Мы все слышали о массовых самоубийствах солдат в том месте, Атту. Гёкусай[136]
, вот как они это называли. Безумие, но остановить это было невозможно. Премьер-министр тоже там был. Тодзио Хидэки. Нет, неправда, что я раньше сказала, потому что его я ненавидела. Он был военным преступником, после войны его повесили. Я была так счастлива. Рыдала от радости, когда услышала, что он мертв. Потом я обрила голову и принесла обет прекратить ненавидеть.Лягушачий хор умолк.