Так и пошел Семен Карабанов по пути соцвосовского подвига и не изменил ему до сегодняшнего дня, хотя и выпал Семену жребий труднее, чем всякому другому подвижнику. Женился Семен на черниговке, и вырос у них трехлетний сынок, такой же, как мать, черноглазый, такой же, как батько, жаркий. И этого сына среди бела дня зарезал один из воспитанников Семена, присланный в его дом «для трудных», больной человек, психопат, уже совершивший раньше подобное преступление. И после этого не дрогнул Семен и не бросил нашего дела, не скулил и не проклинал никого, только написал мне короткое письмо, в котором не столько прочитал, сколько увидел я стиснутые губы мужественного героя.
Не дошел до вуза и Белухин Матвей. Вдруг получил я от него письмо:
«Я нарочно это так сделал, Антон Семенович, не сказал вам ничего, уж вы простите меня за это, а только какой из меня инженер выйдет, когда я по душе моей есть военный. А теперь я в военной кавалерийской школе. Конечно, это я, прямо можно сказать, как свинья, поступил: рабфак бросил. Нехорошо как-то получилось. А только вы напишите мне письмо, а то, знаете, на душе как-то скребет».
Когда скребет на душе таких как Белухин, жить еще можно. И можно еще долго жить, если перед советскими эскадронами станут такие командиры, как Белухин. И я поверил в это еще крепче, когда приехал ко мне Матвей уже с кубиком[267], высокий, сильный, готовый человек, без малейшей царапинки коммунистическая личность, «полный комплект».
И не только Матвей, приезжали и другие, всегда непривычно для меня взрослые люди: и Осадчий – технолог, и Мишка Овчаренко – шофер, и мелиоратор за Каспием Олег Огнев, и педагог Маруся Левченко, и вагоновожатый Сорока, и монтер Волохов, и слесарь Корыто, и мастер МТС Федоренко, и партийные деятели Алешка Волков, Денис Кудлатый и Волков Жорка, и с настоящим большевистским характером, по-прежнему чуткий Марк Шейнгауз, и многие, многие другие.
Но многих я и растерял за семь лет. Где-то в лошадином море завяз и не откликается Антон, где-то потерялись Бурун, жизнерадостный Лапоть, хороший сапожник Гуд и великий конструктор Таранец. Я не печалюсь об этом и не упрекаю этих людей в забывчивости. Жизнь наша слишком заполнена, а капризные чувства отцов и педагогов не всегда нужно помнить. Да и «технически» не соберешь всех. Сколько по горьковской только колонии прошло хлопцев и девчат, не названных здесь, но таких же живых, таких же знакомых и таких же друзей. После смерти горьковского коллектива прошло семь лет, и все они заполнены тем же неугомонным прибоем ребячьих рядов, их борьбой, поражениями и победами, и блеском знакомых глаз, и игрой знакомых улыбок.
Коллектив дзержинцев и сейчас живет полной жизнью, и об этой жизни можно написать десять тысяч поэм, и еще больше книг можно написать о других коллективах.
О коллективе в Советской стране будут писать книги, потому что Советская страна по преимуществу страна коллективов. Будут писать книги, и книги, конечно, более умные и живые, чем писали мои приятели – «олимпийцы», которые определяли коллектив так: «Коллектив есть группа взаимодействующих индивидов, совокупно реагирующих на те или иные раздражители»[268].
Меня всегда оскорбляли такие определения, ибо в них нет ничего человеческого. Колония полипов вполне удовлетворяет этому определению, но ни одно человеческое общество не согласится «совокупно реагировать» и ни один порядочный человек не согласится признать постановление нашей партии или декрет Совнаркома или, скажем, соседство Гитлера только «раздражителем». Нет, другие люди напишут новые слова о коллективе, и они прежде всего напишут о том, как коллектив нужно беречь, как нужно его воспитывать для борьбы и как нужно дорожить его счастливой жизнью.