Моя жена, которую я привел на встречу, настояла, чтобы я посадил рядом с собой Аню Труфанову, что я и сделал (и, не скрою, с удовольствием). Наполнили бокалы и осушили их за нашу 190-ю школу, за нашу Лентовку (так мы все ее называем).
Надо заметить, что пили далеко не все мужчины, а уж о женщинах и говорить нечего: очень многие были на диете. Ели тоже мало. Может быть, еще и потому, что все были очень взбудоражены нашей встречей.
Звучали взволнованные тосты. А в соседней комнатке плакали официантки. До них доносились наши слова, и они вспоминали своих друзей юности и расстроились, что не могут их увидеть. Одна официантка, накладывавшая в вазочки мороженое, на мой вопрос — почему вы плачете? — сказала: «Я вспомнила свою маму…»
Конечно, были остроты по поводу того, что я сижу с Труфановой. Павка Старицкий вспоминал, как я безответно любил, и признался, что он сам был одно время в нее влюблен.
И тут поднялась Таня Чиркина:
— Товарищи! Что это за разговоры — «влюблен», «Аня Труфанова»? Надо быть точными — Володька был влюблен в меня.
— Тут что-то не так, — возразил я, — я был влюблен только в Аню.
— А документы? — возразила Татьяна.
И она раскрыла сумочку и вынула из нее пачку писем.
Их было штук двадцать. Она их хранила с 1921 года.
Они пережили голод, холод, войну, блокаду…
И началась читка этих писем.
Там были мои стихи, адресованные Тане, мой вызов на дуэль Леньке Селиванову за то, что он провожал Таню домой, фамилии моих секундантов Навяжский и Данюшевский — и даже засушенный цветок шиповника.
Это был мой почерк. Я, конечно, смутился, а Аня Труфанова поняла, что я уже тогда был бабником.
И тут вскочил Бродский и с обидой в голосе сказал:
— Почему, Таня, ты говоришь о Володьке, когда в тысяча девятьсот двадцать первом году был влюблен в тебя я?
— Тоже есть документы! — закричала Татьяна и вынула из сумочки еще пачку писем. Это уже были письма Бродского.
— «Опасные связи»! — сказала Элла Бухштаб. — Начинается Шадерло де ла Кло…
— Минутку внимания! — воскликнула Труфанова. — Прошел уже пятьдесят один год. Может, теперь мне скажут — кто в декабре двадцать третьего года положил мне в парту дохлую крысу? Будьте честными!..
И тогда поднялся со своего места кораблестроитель Александр Дмитриевич Чернов и, слегка смутившись, сказал:
— Это был я.
Быстро со всеми попрощался и уехал в Москву на совещание министров.
Исаак Рубаненко сел за пианино, Лена Аплаксина взяла в руки листок с текстом сочиненной мною наспех песни, и мы все запели:
Конечно, пели плохо, путали слова, но песня всех захватила. Стихи были весьма не ах, но мысли, наверно, правильные, и все пели с воодушевлением.
Светлов и Дунаевский простили бы нам искажение их слов и мелодии.
Потом Леся Кривоносов пел песенку шута из «Двенадцатой ночи» «А джентльменам спать пора» и читал стихи своего сочинения, посвященные нашей встрече.