Через несколько дней я позвонил из автомата, и мне повезло — она сама сняла трубку. Я выражался довольно расплывчато — имени своего не назвал, намекнул только, что у меня есть вести от рыбаков. Я исходил из того, что она знакома с жаргоном. Так оно как будто и оказалось. Она попросила меня тут же зайти. К концу разговора она стала нервничать, я слышал, как она тяжело дышала в трубку.
Насколько удачны были слова «вести от рыбаков», я понял очень скоро.
Я тут же отправился на ее виллу.
Можно было подумать, что она ждала меня под дверью — так быстро она открыла на мой звонок. Я успел только вымолвить, что я тот самый, который звонил; она втолкнула меня в гостиную и, задыхаясь, спросила:
— С ним что-то случилось?
Я ответил, что, насколько мне известно, не случилось ничего, почему бы ей стоило нервничать.
Она бросилась на тахту — слегка аффектированно — и выдохнула:
— Ох! Я так испугалась! Вы знаете, мой мальчик… Он…
Я сказал, что она может мне о нем не рассказывать. Она ведь меня не знает, не знает даже моего имени, и я не собираюсь его сообщать.
Прошло какое-то время, прежде чем она сообразила. Потом — снова это было чуть аффектированно — ее осенило, и она изо всех сил затрясла головой в знак того, что поняла. Окончательно поняла. Она снова заговорила:
— Я просто не сообразила. Понимаете, мой сын… нет-нет. О боже! Но садитесь же! Не хотите ли сигарету? О, пожалуйста, курите. У нас, слава богу, есть кое-какие запасы.
Себе она тоже взяла сигарету и закурила.
— Значит, вы не о моем сыне? Вы не представляете себе, как я перепугалась! Потому что, надо вам сказать… О господи, господи!
Я выложил свое поручение, спасительную ложь и все прочее. Я сказал, что работаю вместе с Индрегором и помогал ему раздобывать кое-какие документы, когда ему пришлось сломя голову бежать в Швецию. И так далее. И он просил меня… Он встретил ее на улице — ну и дальше, что полагалось. Она рассмеялась — звонко, теперь уже совсем облегченно.
— Ох, только и всего! Подумать только — он! — Она ничего больше не сказала, но в глазах ее мелькнуло такое выражение, будто она тешится маленькой, лишь ей одной известной тайной.
Да нет же, вовсе она не слыхала про него, будто он сотрудничал с немцами. А если б и услыхала — не поверила… А не поздоровалась она с ним просто потому, что задумалась о своем сыне и до нее только через несколько секунд дошло, что ей кто-то поклонился. Потом уж она сообразила, кто это такой, и повернулась, но было поздно.
— А он подумал, что я не захотела с ним поздороваться? Бедненький!
Ей его — слабая улыбка — так жаль.
— Мне бы так не хотелось его огорчать! Он такоймилый!
Но тут я уже не мог ее удержать. Она почувствовала ко мне, как она выразилась, такое безграничное доверие. А ее сын — ему восемнадцать лет, и он так ее беспокоит, что… Три недели назад является к ней в спортивном костюме и с рюкзаком и объявляет; «Я еду на рыбалку, мама! Вместе с Петером!»
А раньше он ни слова не говорил ни про какую рыбалку.
И с тех пор она от него ни строчки не имела. Так что, когда я по телефону сказал про рыбаков… Удивительно, правда?
Я сказал, что в летнее время естественно говорить о рыбалке.
— О конечно, но…
Она взглянула на меня испытующе, не держу ли я все же про запас какой-то секрет.
Вообще-то она последнее время замечала, что сына и его друзей что-то занимает. Что ж, она не пыталась выспрашивать. Ей только казалось, что не мешало бы посвятить мать в свои дела. Она и мужу так говорила, но он отвечал только: всему своя пора, мой друг! Доверчивость хороша в мирные времена.
Как будто она сама не знает, что сейчас война, и не сумела бы хранить тайну! Но, может быть, я тоже как ее муж и сын, считаю, что женщинам ничего нельзя рассказывать?
И она кинула на меня вопросительный взгляд; выражение взгляда было сложное — тут были и доверчивость, уверенность, что я на ее стороне, но и мягкая укоризна — в запасе, на случай, если я окажусь таким же, как все мужчины.
Я сказал, что, видимо, ее сына мучили внутренние противоречия. С одной стороны, он, конечно, хотел ей довериться — кто б не хотел на его месте? С другой же стороны — если рыбалка была не просто рыбалка, долг вынуждал его молчать.
О! Она понимает. В конце концов уж она-то не из тех, кто считает нужным охранять мужчин от опасностей в такое время. Если б только не этот риск! И потом — это ведь ее мальчик, ее любимый мальчик!
Она подняла руки и опустила их бессильно. И это бессилие было слегка аффектированно.
Она по-прежнему была очень хороша. Не совсем молода, разумеется, однако же… Изящная. Молодая столичная женщина из высших кругов, ухоженная, следящая за собой, прекрасно сохранившаяся. Летом — немножко в теннис, зимой — немножко на лыжах, немножко массажа круглый год. Нет, по фигуре ни за что не скажешь, что она родила троих.
Но в лице уже не было девической задумчивости и нежности. Хотя и оно прекрасно сохранилось. И все еще было красиво. Немного прозаическое, пожалуй, несмотря на страсть выставлять напоказ свои чувства.
Мне вспомнилась фраза из «Нильса Люне»[6]:
«Она, однако, любила сцены».