Я спрашиваю себя: если человек совершенно уверен в чем-то — ну, что ему на голову свалится кирпич, например, или что все женщины непременно ему изменят, — так ли уж трудно дождаться осуществления этих мрачных пророчеств? Вряд ли обязательно кирпич, но что-нибудь да свалится однажды ему на голову. Большинству из нас рано или поздно что-то да сваливается на голову. Но он непременно скажет: «Ага, а что я говорил! Я же говорил про кирпич». И если какая-то девушка допустит по отношению к нему просто легкое невнимание, он обязательно скажет: «Ага, а что я говорил? Женщины всегда мне изменяют!» Да, город Осло, возможно, и в самом деле встретил его неприветливо. Но он же так нарывался на это" Я спрашивал себя: мыслимо ли было его спасти? И ответ был: возможно. Но спасать его в таком случае следовало бы от него самого. В нем было редкостное стремление к погибели. Если все шло гладко, он тут же начинал мучиться. Ему было не по себе. И он легко добивался того, чтоб все шло немного вкось. Тогда он торжествовал, словно бросая вызов равнодушным небесам: "Ага, а что я говорил!"
И тут же он принимался за то, чтоб эту косину еще увеличить. Немного вкось — этого было ему мало, этого было недостаточно для удовлетворения его удивительного, шиворот-навыворот перевернутого, но непомерного тщеславия.
Он стремился никому не нравиться.
Я уже говорил: наружность у него была редкая. И он был находчив и отнюдь не глуп. В те нечастые минуты, когда он забывался, он делался весел и оживлен. Никуда не денешься — девушки на него засматривались. Но стоило ему заметить, что он кому-то нравится, он непременно скажет что-нибудь обидное и оскорбительное. Нет, нет. Он не нравится никому и всегда может доказать это…
Бывало, мы на него из-за этого напускались. О! Чего он только не говорил тогда! Неужели мы не видим, что тот малый вкрался к нему в доверие только затем, чтоб после распускать о нем сплетни, — это же ясно! Ничего, так ему и надо! А она? Ведь сидела тут и пожирала его глазами, а все для того, чтоб посмеяться над ним, если он попадется на крючок! Ну ничего, и ей тоже так и надо!
Это была его любимая фраза. Всем и вся было — так и надо. Бедным, позволявшим себя обдирать, слабым, позволявшим себя топтать, больным без надежды, смешным неудачникам — всем было так и надо.
Почему же мы терпели его?
Потому, что мы знали, — нет, не знали, но догадывались — и наша догадка получала новые и новые доказательства, — что все это всего-навсего до предела укрепленная оборонительная позиция. Позиция, разумеется, столь сложная, с таким количеством заграждений, одно за другим, что часто он сам запутывался в их колючей проволоке.
Мы достаточно насмотрелись на него и знали: в глубине души он опасно сентиментален; и даже больше, когда речь шла о других, чем когда дело касалось его самого. Но стоило ему поймать себя на этом, и он становился резок, враждебен, просто груб. Ну, что там им взбрендило? Будто его, как девчонку, можно довести до слез? Еще чего! Сами кашу заварили — пусть расхлебывают. Так им и надо!
Он считал, что диалект его родного местечка был чуть не самый отвратительный во всей стране. Ха! Мерзкий язык — под стать самой округе!
Тем не менее, и живя в Осло, он часто изъяснялся на диалекте. Правда, довольно редко с нами, а мы в какой-то мере были его друзья. Хотя — друзья? Нет. У него не было друзей. Он не полагался на друзей. Друзей ни у кого не бывает. На друзей никогда нельзя полагаться, а если кто сделает такую глупость, останется с носом — наверняка останется! Так ему, дураку, и надо! Вот. И однако, обращаясь к нам, он редко пользовался диалектом.
Когда же ему случалось столкнуться с изысканным, лощеным господином из лучшего общества, который (можно было поручиться) и во сне ни разу не употребил простонародного слова, тут-то он вовсю пускал в ход свой диалект. Особенно если ему требовалось чего-то от этого господина добиться. И когда тот его не мог понять, делался высокомерен и заносчив — Ханс Берг торжествовал. Ну вот, стоит заговорить на языке, к которому привык с детства, — и все идет к черту. Ладно, Ханс Берг и без него обойдется. Тем хуже для проклятого хлыща. Так ему и надо!
Когда ему хотелось позлить тех, кто раздражал его, он забывал всякую осторожность. Однажды мы с ним были на лекции известного профессора. Называлась она что-то о единобрачии или, наоборот, о многобрачии, и лектор взял на себя продолжить борьбу Бьернсена за чистоту в жизни и поэзии. Он утверждал, что носитель всех бесчинств — мужская половина человечества. Мужчина — полигамен, женщина же, существо более тонкое, нежное и целомудренное, — моногамна. Мужчины рыскают, словно голодные львы, ища, кого бы им проглотить. Женщины, бедняжки, по-видимому, лишь в том и повинны, что не умеют достаточно быстро бегать. А посему иногда бывают настигнуты и принуждены принять участие в постыдной гнусности. Он нарисовал очень печальную картину мира. Спасение, видимо, оставалось в одном: всем мужчинам поднатужиться и сколько возможно уподобиться женщинам.