Читаем Моя вина полностью

Как я уже сказал, ход мысли мне был знаком. Он и раньше ее высказывал, и не раз. Ну да, я сам видел, как он поступал грубо, жестоко. А после — и это я тоже видел — он мучился. То были словно сменяющие друг друга приступы. У него оставалось христианское мироощущение, если угодно. Веру он утратил, а чувство вины и греха сохранил. Сильной был личностью его отец.

Идя с ним рядом, я вспомнил тот единственный раз, когда видел его вместе с отцом в Осло. Он уже был тогда старик, его отец, седые волосы и борода седая, но глаза пронзительные, черные. Он сидел в черной шапочке посреди комнаты своего сына. Красивый старик, исполненный достоинства. На ум невольно приходили древние патриархи — Авраам и Исаак. Хотя Исаак же был слепой, а этот — отнюдь нет. Глаза его разом охватили всю комнату, надолго задержались на пустой бутылке, валявшейся на полу, в углу.

Ханс Берг все время выказывал ему молчаливую почтительность. А я думал: где же твое возмущенье?

…Он шагал рядом со мной в темноте и бормотал что-то, чего я не мог разобрать. Да он почти и не рассчитывал, что я его пойму, он разговаривал сам с собой.

— Однажды приходится расплачиваться за все! — пробормотал он чуть внятнее.

Я снова что-то говорил. Некоторое время он слушал. Потом перебил раздраженно:

— Разумеется, ты прав, я сам все это знаю. Но однажды надо пострадать.

Он прошел еще несколько шагов. Потом заговорил опять:

— К тому же раз она гораздо лучше, чем я… Потом он сжался, как еж. Умолк. Я слышал еще время от времени только какое-то отхаркивание и кашель.

Он повернул. Путь наш снова лежал по знакомым улицам. Мы пересекли их в полном молчании. Он проводил меня до дверей.

— И все же я это сделаю! — выдохнул он. Потом повернулся и зашагал прочь. Я тогда не понял, что же он сделает.

Через несколько недель я понял. Он женился. Бросил ученье, уехал из Осло в какое-то местечко на побережье, поступил там преподавателем в школу.

Ученья он так и не кончил. Потом он бывал здесь. И мог бы продолжать занятия. Он сам говорил, что у нее были кое-какие деньги. Его профессор говорил, что у него блестящие способности. Я догадывался о его честолюбии — иногда оно так и кричало о себе.

Он все бросил. Из него, как это называется, ничего не вышло. Но из него действительно ничего не вышло. "Слабый учитель. Не умеет даже поддержать дисциплину в классе", "Сделался провинциальным чудаком", "Над его рассеянностью смеются. Как-то заявился на занятия в пальто, а была середина июня и жара страшная".

Все это и многое другое я случайно услыхал от побывавших в тех местах. Сам же я за последние двадцать лет видел его лишь несколько раз и мельком.

Его отъезд кажется вызовом, упрямством. Попыткой мести.

Но кому? Не самому ли себе? Да, видимо, так оно и было. Ибо одно я знаю: он ненавидел самого себя страшной ненавистью.

Он систематически делал собственную жизнь более бедной, гнусной, тяжкой, чем она была бы без его усилий.

Там, в местечке на берегу, он не был счастлив. Ни единого дня. Просто существовал. По необходимости справлял должность, которую ненавидел. Опустились руки? Быть может, в этом причина? Денежные заботы, домашние заботы терзали его, ребенок (это был сын) развивался плохо, в пятнадцать лет его отослали к морю. Они с отцом не могли ужиться под одной крышей.

Потом, кажется, я припоминаю, пошли еще дети. А потом, с год назад, он вступил в так называемую партию.

Если б я мог понять почему. Я знаю одно: немыслимо логически, теоретически немыслимо, что он поверил в их так называемое евангелие. Он — никогда не принадлежавший никаким партиям и отвечавший на все программы: "От меня подальше! Я не в состоянии глотать такое дерьмо!"

Нет. Не могу понять. Разве что его отвращенье к самому себе и ко всему на свете так разрослось, что он уж на все был готов, лишь бы насолить себе и другим.

Приписка на следующий день:

Все же есть какой-то смысл в том, чтоб по порядку записывать. Вчера, поздно вечером, мне вдруг вспомнился один эпизод. Это было в ту прогулку весной двадцатого года, когда он рассказал о том, как отец его выпорол. Мы расположились отдохнуть, и я развел огонь, чтоб сварить кофе. Было уже поздно, но мы собирались бродить до ночи. Огонек уютно подрагивал среди чернеющих деревьев.

Тут он прибежал с целой охапкой сухих сучьев и все швырнул в огонь. "Эх-ха!" — взвыл он — куда подевался его придушенный голос. И снова он кинулся в лес и вернулся с новой охапкой валежника. "Эх-ха!" — он и ее обрушил в костер. Пламя взвилось. А он опять метнулся в лес. И приволок сучковатый мертвый сосновый ствол. "Эх-ха!" — он раскачал ствол, хотел обрушить в огонь. Но я схватил его за руки.

— Ты спятил! — сказал я.

В моих словах было больше правды, чем я думал. Глаза у него дико блуждали, он был сам не свой. Я был сильнее и вырвал бревно у него из рук.

— Лес поджечь захотел? — сказал я.

Перейти на страницу:

Похожие книги