Чем больше я знакомился с птицами, тем больше понимал влечение к ним Анны Павловны. Хохлик оказался прелестным существом, через несколько дней, проведенных с нами, он к нам совсем привык, позволял брать себя в руки, летал по комнате и с любопытством все рассматривал. У него была курьезная манера: когда он хотел петь, что, впрочем, едва ли можно назвать пением, – он издавал в течение двух-трех минут одну протяжную вибрирующую ноту, – ему нужен был какой-нибудь возвышенный предмет, – чаще всего моя голова или кого-нибудь из присутствующих. Взобравшись, он подымал хохол и начинал свое пение, а у вас получалось такое ощущение, будто вам поставили на голову вибрирующий камертон. Одна была беда: увидев себя в зеркале, он приходил в бешенство, бросался на предполагаемого противника и несколько раз сильно ушибался. Этот Хохлик вернулся с нами в Европу и жил у Анны Павловны еще два года и погиб из-за неосторожности кормивших его людей: ему дали слишком много винограда, не вынимая косточек.
К концу нашего турне по Австралии у нас было уже около ста двадцати птиц, и теперь возник сложный вопрос: как их благополучно доставить в Европу. Обыкновенно пассажирам разрешают везти птиц лишь в помещении мясника, и на больших пароходах там можно видеть целые птичники. Но помещения эти, конечно, очень неудовлетворительны. В жарких климатах устраиваются специальные сквозняки, чего эти птички совсем не выносят. Анна Павловна исходатайствовала разрешение капитана обратить свою ванную комнату в птичник. Соорудили большую клетку, и за весь переезд мы потеряли всего пять или шесть птичек.
Пока Анна Павловна собирала свою коллекцию, она поручила в Лондоне приготовить к ее приезду огромную клетку, которая заняла всю середину нашей оранжереи. Рамы были сделаны из толстого железа с зеркальными стеклами и еще с сеткой внутри, чтоб птицы не ударялись о стекло. Верхняя часть была открытой для воздуха. Впущенные туда птицы великолепно себя чувствовали. Но, по неизменному закону природы, все эти маленькие птички, вообще недолговечные, в другом климате быстро погибают. Умирают они как-то внезапно: сегодня птичка была совершенно веселой и ела, а утром вы ее находите беспомощно сидящей где-нибудь на полу клетки, а через несколько часов – она мертва.
Нам пришлось разговаривать с одним большим любителем птиц, и он рассказал нам, как тоже увлекался покупкой их, когда бывал на Востоке, и собрал большую коллекцию, но птички начали постепенно умирать, и в течение двух лет у него не осталось ни одной. Тогда он дал себе слово больше никогда ими не обзаводиться. Наши птички оказались более долговечными. Быть может, этому способствовала обстановка их жизни – Анна Павловна предоставила им всевозможный комфорт. Были поставлены фонтанчики, электрическая печь для холодных дней, проведена проточная вода. Жизнеспособнее всех оказались африканские птички: у нас и до сих пор живут две, привезенные в 1926 году, тогда как все австралийские уже погибли.
Летом 1928 года мы поехали в Южную Америку, и там в Сантусе на рынке увидали птичек необыкновенной красоты. Они были точно драгоценные камни. Их оперение – красное, синее, зеленое, лиловое – совершенно напоминало фольгу. Их было множество. Спросив о цене, мы узнали, что их продают по одному мильрейсу, что равняется приблизительно шести пенсам. Мы с Анной Павловной удивлялись, что при такой дешевизне этих птичек совсем не видно в Европе. Отличительным свойством их являлось еще то, что они очень быстро привыкали к людям и брали пищу из рук почти сразу. Мы купили шестьдесят штук и устроили их на пароходе так, что они все время были на воздухе и на солнце, в то же время защищенные от ветра. Первые дни, пока мы шли под тропиками, они себя чувствовали прекрасно, но когда пароход подошел к более северной полосе, хотя стоял только сентябрь месяц и было совсем тепло, наши птички стали умирать. Все-таки мы привезли из них в Лондон восемнадцать. Пустили их в клетку, и они, казалось, прекрасно себя чувствовали, но прошло всего две недели, и уцелела только одна птица, но и та прожила только несколько дней.