В историю Троцкий вошел и как выдающийся оратор. Красноречие молодого Троцкого оценили сразу и безоговорочно, а вот насчет первых его журналистских опытов мнения разошлись. Кржижановский придумал ему лестный псевдоним "Перо", в то время как Плеханова раздражала легковесность "писаний" Троцкого, которыми он "понижает литературный уровень "Искры"". С этим Троцкий впоследствии согласился — редкий случай! — отметив, что писательские его зубы тогда только прорезывались. В годы революции и гражданской войны, когда устное слово значило куда больше, чем печатное, выступления Троцкого перед массовой аудиторией внесли весомый вклад в победу большевизма. Но можно поверить Луначарскому: Троцкий был "литературой в своем ораторстве и оратор в своей литературе", написанные им статьи и книги — это "застывшая речь".
Сам Троцкий всегда ощущал себя "литератором-революционером", так он ответил на вопрос одной из анкет о профессии. И как революционер он не сомневался в необходимости "загнать", по известному выражению Маяковского, "клячу истории", ускоряющую свой бег благодаря тому, что народ периодически "сходит с ума". В такой ситуации безжалостность революционеров, их отказ от "нормативной" морали оправданы их "высшей революционной целеустремленностью, свободной от всего низменно-личного". Последнее качество — как он успел убедиться — далеко не универсально, но это сказано о себе, и этим убеждением пронизаны все произведения Троцкого — публициста, историка, мемуариста, литературного критика; оно служит для него точкой отсчета, диктует оценки и самооценки.
Черты, свойственные личности Троцкого — властность, самоуверенность, тон превосходства, — нашли выражение и в "Моей жизни". Опыт автобиографии, задуманный как ответ на лживые обвинения соперников в борьбе за власть, был воспринят первыми читателями на Западе как демонстрация тщеславия. В этом есть доля истины. И все же при всей политической заданности и апологетической направленности эту книгу просто интересно читать: и как изложение фактов, подчас отсутствующих в других исторических источниках, и как отличную прозу, например, рассказ о детстве и отрочестве, продолжающий традицию русской классики, или описание побегов из ссылки.
"Мою жизнь" дополняют написанные Троцким в разное время политические портреты, они должны были составить книгу с характерным названием "Мы и они". Здесь то же литературное мастерство — и та же зависимость от исходной установки — за или против революции. Напрасно искать в этих блестящих и насквозь мифологичных очерках полноту анализа: автор пользуется только двумя красками, его приговоры безапелляционны. В 1909 году он заявляет, что Петр Струве — "весь позади, будущего у него нет". Уже потому, что Черчилль — не революционер, он для Троцкого в 1929 году менее современен, чем Кромвель.
В вульгарной идеологизации искусства, в оправдании партийного диктата и цензуры Троцкий — предшественник, а может быть, и учитель Сталина, Жданова и Хрущева. Но, в отличие от них, он был способен почувствовать поэзию — по крайней мере Есенина и Ахматовой. И возможно, поражение его как политика отчасти было обусловлено тем, что, по собственному признанию (сделанному не без обычного позерства), высшее духовное удовлетворение он переживал с книгой или пером в руках и на массовых собраниях, тогда как "механика власти" была для него "неизбежной обузой".
И.Розенталь,
доктор исторических наук
МОЯ ЖИЗНЬ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Наше время снова обильно мемуарами, может быть, более, чем когда-либо. Это потому, что есть о чем рассказывать. Интерес к текущей истории тем напряженнее, чем драматичнее эпоха, чем богаче она поворотами. Искусство пейзажа не могло бы родиться в Сахаре. "Пересеченные" эпохи, как наша, порождают потребность взглянуть на вчерашний и уже столь далекий день глазами его активных участников. В этом — объяснение огромного развития мемуарной литературы со времени последней войны. Может быть, в этом же можно найти оправдание и для настоящей книги.
Сама возможность появления ее в свет создана паузой в активной политической деятельности автора. Одним из непредвиденных, хотя и не случайных этапов моей жизни оказался Константинополь. Здесь я нахожусь на бивуаке — не в первый раз, терпеливо дожидаясь, что будет дальше. Без некоторой доли "фатализма" жизнь революционера была бы вообще невозможна. Так или иначе, константинопольский антракт явился как нельзя более подходящим моментом, чтобы оглянуться назад, прежде чем обстоятельства позволят двинуться вперед.