В целом же это была довольно небрежная работа, которая, как и многие мои статьи, написанные до 1955 года, показывала со всей ясностью, какая разрушительная доктрина влияла на автора — социалистический реализм. Да, примерно до 1955 года мои критические работы испытывали воздействие марксистской и, конечно, вульгарномарксистской теории литературы. Может быть, стоит об этом напомнить, так как речь шла о теории, которую позже, примерно в 1968 году, в Федеративной республике открыли левые, с энтузиазмом превознося ее.
Но удивительно ли это? Тогда, в 1951–1955 годах, я был начинающим и, как критик, понятно, самоучкой. Я никогда не участвовал ни в каком семинаре, не нашлось никого, кто бы дал мне совет, предостерег или даже помог бы. Как и другие начинающие, я нуждался в примерах. Где я мог их найти? Конечно, в польской литературной критике, только и она в очень значительной степени находилась под влиянием социалистического реализма. И в еще большей мере это имело силу по отношению к критике ГДР, уровень которой был куда ниже, чем польской.
Кроме того, в 1951 году, когда я начал писать, Польша была полностью отрезана от западного мира. Сегодня и представить себе нельзя практические последствия «железного занавеса» для духовной жизни в странах Восточной Европы.
Книги, газеты и журналы на немецком языке можно было получать только в том случае, если они выходили в ГДР. Мои стремления добраться до книг, издававшихся в те годы только на Западе, например Кафки, или Музиля, или современных западных авторов, оставались напрасными. О существовании еженедельника «Ди Цайт» я ничего не знал, и, спроси меня тогда кто-нибудь о ведущих критиках или важных литературных издательствах в Федеративной Республике Германии, я был бы не в состоянии назвать ни одного имени.
Только в 1956 году, в ходе борьбы против сталинизма, «железный занавес» стал более проницаемым. Мне снова можно было ездить, правда поначалу только внутри Восточного блока. Летом 1956 года нам с Тосей удалось принять участие в организованной Союзом польских писателей «научной командировке» в Советский Союз. Правда, пришлось преодолевать неожиданное затруднение — соответствующее ведомство отказалось выдать паспорт Тосе, так как мы не могли доказать факт официального заключения брака. У нас имелось лишь то свидетельство, выданное раввином в 1942 году, которое должно было спасти жизнь Тоси. Замечание о том, что в Варшавском гетто не было других способов заключения брака и что до сих пор это свидетельство всегда признавалось, нам не помогло.
Но нас успокоили: необходимая судебная процедура совсем проста, вот только продлится она около трех месяцев. А между тем поездка в Москву и Ленинград должна была начаться уже через две недели. Тут-то мне и пришла в голову смелая, как показалось, мысль. Если, сказал я чиновнику, действительно верно, что моя жена вообще не является моей женой, то ведь я могу на ней жениться. Да, ответил он, разумеется — при условии, что у нас обоих есть свидетельства о рождении.
На следующий день мы снова вступили в брак. Чиновник, еще молодой человек, не лишенный остроумия, сделал все быстро. Он дружеским тоном пожелал нам всего хорошего, и мы ушли. На улице мы взглянули друг на друга беспомощно и встревоженно. Нет, мы не были рады — конечно же, потому, что думали об одном и том же, о 22 июля 1942 года, когда началось убийство варшавских евреев и мы поженились первый раз. Мы молча шли по улице, неуверенные в том, куда повернуть, что теперь делать. Потом я опомнился и поцеловал Тосю. Она печально посмотрела на меня и тихо сказала: «Давай поищем кафе».
Две недели спустя мы поездом отправились в Москву. В нашем багаже находились наряду с прочим и два рулона туалетной бумаги. Друзья высмеяли Тосю: нас, мол, разместят в роскошной гостинице для иностранцев, а уж там-то не будет недостатка в таких вещах. Когда мы вселились в свой номер — необычайно большую и роскошно обставленную комнату, Тося, движимая любопытством, сразу же пошла в ванную. Там она обнаружила очень много ваты и не нашла туалетной бумаги. Так обстояли дела летом 1956 года.
Мы провели в Москве и Ленинграде по нескольку дней и осмотрели все, что рекомендовали туристам. Конечно, кое-что произвело на нас впечатление, но мы почувствовали облегчение, когда в Ленинграде смогли взойти на борт польского корабля, который доставил нас в Гдыню. Тогда я спросил себя, почему эта страна осталась мне столь чужой, — и не нашел ответа. А ведь именно здесь были созданы романы, чтение которых — мое величайшее литературное переживание, и не только ранних лет. С той поры прошло более сорока лет, за это время мы очень часто посещали Лондон и Париж, Рим, Стокгольм и Нью-Йорк. В Москве же или в том — несомненно, удивительном — городе, который теперь, как когда-то, снова называется Санкт-Петербургом, мы никогда больше не были.