Читаем Моя жизнь полностью

Двадцать-тридцать лет назад подобное случалось несравненно чаще. Но еще недавно меня спрашивали о моем отношении к жестокому обращению Израиля с палестинцами. «Каждый еврей отвечает за весь Израиль», — писал еврейский публицист перед Первой мировой войной. Касается ли это только Германии или Австрии? Уже много лет мы проводим отпуск, как правило, в Швейцарии. Конечно, с удовольствием посещаем рестораны, в особенности такие, где для развлечения гостей играет пианист. Едва ли кто-нибудь из них упускает случай по-особому поприветствовать нас. Практически всегда исполняется один и тот же всемирно известный шлягер, посвящаемый нам как своего рода лейтмотив, — «Был бы я богатым» из мюзикла «Скрипач на крыше», известного в Германии под названием «Анатевка». Действие этой пьесы, которую я, мягко говоря, не люблю и не ценю, разворачивается в еврейском местечке где-то на Украине. Пианист руководствуется самыми лучшими намерениями, так же как и актер, торжественно читавший нам на песчаной дорожке в Польше монолог из пьесы Гуцкова. Может быть, мы несправедливы из-за чрезмерной чувствительности? Да, конечно. И кроме того, мы тогда не знали, но все же чувствовали, что те, кто случайно уцелели, в то время как их близкие убиты, не могут жить в мире с самими собой.

К вечеру мы наконец добрались до деревни, куда нам надлежало явиться. На следующий день я представился коменданту, и в разговоре с ним сразу же выяснилось, что того пропагандистского подразделения, которое я искал, вовсе не существовало. Зато на месте был его командир в звании старшего лейтенанта, что не произвело на меня никакого впечатления, а звали его Станислав Ежи Лец, что меня, облаченного в военную форму, заставило в знак уважения стать навытяжку. Разумеется, мысленно. Ведь Лец, еврей, родившийся во Львове еще в ту пору, когда он принадлежал Австрии и назывался Лембергом, до войны входил в число лучших польских сатириков молодого поколения. Это был поэт и плут, мастер в шутовском колпаке. Он обладал безграничным чувством юмора, был полон самых блестящих фантазий — как бедный Йорик, королевский шут, череп которого до слез растрогал Гамлета.

Лец, тогда 35 лет, показавшийся мне несколько полноватым, квартировал в жалкой крестьянской хижине. Вся меблировка комнаты состояла из одного-единственного стула, маленького стола и кровати. На этом-то стуле и сидел он, старший лейтенант в новехонькой форме. Углубившегося в рукопись Леца явно рассердило, что ему кто- то помешал. Не взглянув на меня, он спросил по-военному кратко: «Вы владеете немецким?» А потом без перехода задал неожиданный, почти невероятный вопрос. В этой Богом забытой глуши посреди ужасных болот и темных лесов старший лейтенант Войска Польского Станислав Ежи Лец захотел узнать у меня, знаю ли я Брехта. Я ответил: «Да», и, так как Лец явно не поверил, он задал следующий вопрос: «А что?» Я перечислил несколько названий. Только теперь Лец посмотрел на меня, его лицо просветлело. Он и представить себе не мог, что в таком захолустье кто-то слышал о «Домашних проповедях» и «Величии и падении города Махагони». Я почти уверен, что мы оба, Лец и я, были единственными во всей польской армии, знавшими имя Брехта.

Мне пришлось сесть на кровать. Тогда необычный старший лейтенант, в командном тоне которого послышались какие-то штатские нотки, дал мне несколько листков, на которых было напечатано большое стихотворение Брехта. Он, сказал Лец, прочитает мне сделанный им самим перевод этого стихотворения на польский. Мое дело — проверить, все ли правильно он понял и перевел. Вот какой первый приказ я получил в польской армии. Не странно ли: хотел я того или нет, куда бы ни приходил, повсюду натыкался на немецкую литературу. Вчера Гуцков, сегодня Брехт.

Перевод оказался очень хорош. Но чтобы показать, что я берусь за дело добросовестно и тема мне не чужда, я обратил внимание Леца на два-три места совсем не маленького стихотворения. Перевод, сказал я, превосходен, но его можно было бы еще немного улучшить. Конечно, речь идет о мелочах. Реакция Леца меня разочаровала. Его вообще не интересовали мои робкие предложения, он едва ли прислушивался ко мне. Аудиенция быстро закончилась. Лишь много позже я понял, какое произошло недоразумение. Он не хотел, чтобы я контролировал, а то и исправлял его текст. Лец нуждался лишь в моих похвалах и восхищении, в том, чтобы я превозносил и прославлял сделанное им. В 1944 году я еще не имел опыта обращения с писателями.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже