Однако несмотря на личные осложнения с Шагаллом, Пабло продолжал высоко ценить его как художника. Однажды когда у нас зашла о нем речь, Пабло сказал:
— После смерти Матисса Шагалл останется единственным художником, понимающим, что такое цвет. Я не в восторге от всех этих петухов, ослов, летающих скрипачей и прочего фольклора, но его полотна поистине написаны, а не просто скомпонованы. Некоторые из его последних вещей, сделанных в Вансе, убеждают меня, что никто после Ренуара не чувствовал света так, как Шагалл.
Несколько лет спустя Шагалл высказал мне свое мнение о Пабло:
— Какой гений этот Пикассо. Жаль, что он не пишет.
Работами Фернана Леже Пабло восхищался гораздо меньше, хотя можно было предположить, что у них как у экс-кубистов больше общего. В пятьдесят первом году Леже начал ездить на юг зимой и весной, потому что один из его учеников основал в Био керамическую мастерскую с целью выпускать плитки по эскизам Леже, в том числе и большие плиты с барельефным изображением, которые можно собрать в широкие многоцветные стенные покрытия.
Пабло ни разу не потрудился съездить повидаться с Леже. Даже в Париже они встречались только случайно, в галерее Лейри или Канвейлера. Пабло нравились ранние работы Леже, скрупулезно выстроенные композиции кубистского периода, и в меньшей степени то, что он делал примерно до тридцатого года. Но все последующее оставляло его почти равнодушным.
Леже неизменно считал себя одним из мушкетеров кубизма, однако Пабло не разделял этого мнения. Брак и Хуан Грис, по его словам, не разделяли тоже. Они были Тремя Мушкетерами кубизма, а Леже, насколько это их касалось, был просто Леже. В тот героический период они все трое были монмартрскими художниками. Пабло и Хуан Грис жили и работали в Бато-Лавуар, Брак работал поблизости от них на бульваре Клиши. Если тогда и существовал четвертый Мушкетер, это был Дерен, очень дружный с Браком. Леже появился там впоследствии, его привел с Монпарнаса Макс Жакоб. Макс страдал бессонницей и зачастую бродил ночами из конца в конец Парижа; у него часто не бывало денег на метро. В то время Леже жил в «Улье», ветхом доме с мастерскими художников неподалеку от вожирарских скотобоен. В двенадцатом году, когда Пабло переселился на Монпарнас, они стали видеться немного чаще. Но всякий раз, когда мы с Пабло ходили в галерею Лейри, и там были картины Леже, он неизменно находил их за пределами сферы великой живописи.
— Его картины бедны, — говорил он мне. — Откровенны, но поверхностны. Гармония цветов на картине Матисса или Брака создает полную оттенков бесконечность. Леже кладет краски в нужных количествах, и у них у всех одна и та же степень сияния. Может быть, ничего дурного в этом нет, но перед его картиной можно простоять целый час и не испытать ничего, кроме первоначального двухминутного потрясения. В работах Матисса вибрации лилового и зеленого создают третий цвет. Вот это живопись. Когда Матисс проводит черту на чистом листе бумаги, он делает это так выразительно, что она не остается просто чертой; становится чем-то большим. Там всегда имеет место преображение того и другого, образующее целое. Если черту проводит Леже она остается просто-напросто чертой на белой бумаге.
Существует давняя история о том, как Брак с женой ездил на машине по Италии. В каждом городе он подъезжал к музею, останавливал машину и говорил жене: «Марселла, зайди в него, посмотри, а потом расскажешь, что там есть хорошего». Сам не хотел идти в музей из страха испортить глаз «старой» живописью. Но Брак был очень культурным человеком, и смысл рассказа заключается в его определенной позиции. С Леже дело обстояло не так. Однажды Канвейлер приехал к нам на юг и спросил благоговейным тоном:
— Знаете, что случилось?
Мы не знали. Канвейлер сказал:
— Я ездил на выставку Караваджо в Милан.
— А, Караваджо, — произнес Пабло. — Никуда не годная мазня. Мне совершенно не нравится. Насквозь декадентская и…
— Да, — перебил Канвейлер, — я знаю, что ты так его воспринимаешь, но дело не в этом. Твое мнение разделять я не обязан и не разделяю. Но по крайней мере, ты знаешь, что у него за картины.
— Знаю, конечно, — ответил Пабло. — Иначе не стал бы о них говорить.
— Но не можешь себе представить, что я недавно услышал в Париже, — сказал Канвейлер.
— Разумеется, не могу, — сказал Пабло. — Надо было с этого начать, не тратя попусту столько времени.
— Так вот, — заговорил Канвейлер, — вскоре после моего возвращения ко мне в галерею приходит Леже и спрашивает, куда я ездил. Отвечаю — в Милан.
Он спрашивает — зачем? Говорю, что посмотреть выставку Караваджо. «О, — говорит Леже. — ну и как?». Отвечаю, что нашел ее великолепной. Леже задумался, а потом, спрашивает: «Скажи, Канвейлер, Караваджо выше или ниже Веласкеса?»
Разумеется, Пабло пришел от услышанного в восторг. Даже стал очень доброжелательным, видя Леже в таком положении.